Выбрать главу

– Я их сам очень уважаю. Ни одну, бывало, юбку не пропущу. А счастье жизни вот тоже упустил. Туда-сюда пятьдесят красотуль, а печку дома забросил.

– Мне, пожалуй, то же самое.

– Такое же – хотите сказать?

Бармен нацедил кружку, выпил сам, нацедил еще.

– Я с гостями всегда пью. Чтоб общаться на равных. Да-а, мы с вами, значит, два разнесчастных холостяка. – Он снова сел. – И ничем вы меня не проймете, все изведал, – сказал он. – Я в этом самом баре, вот как вас сейчас, двадцать хористок из «Эмпайра» видел, и все пьяные в стельку. Ох, девочки! Эхма!

– А сегодня их не будет?

– Нет, на этой неделе тут только малый, который женщину распиливает пополам.

– Приберегите для меня половиночку.

В невидимое многоточие ввалился пьяный, бармен предупредительно бросился к нему поднести кружку.

– Сегодня бесплатно. Нашармачка. Вы же на солнце были.

– Ага, весь день, – сказал пьяный.

– То-то, я смотрю, загорели.

– Нет, это я перепил. Весь день пью.

– Суббота истекает, – шепнул молодой человек в свой стакан. – Прости-прощай, волшебный день, – думал он, с интересом, которого не мог себе простить, разглядывая пляжных безмернозадых дам и носатых паучьеногих господ с телескопами на цветных карикатурках, расклеенных по стене под смакующим пиво фокстерьером; и, в присутствии веселого бармена и пьяного в мятой кепке, он стер погасающий день. Надвинул на глаза шляпу, свесившаяся прядь защекотала веко. И беглым, сторонним взглядом, не упустив ничего: ни чуть различимой косой ухмылки, ни едва уловимого жеста, намечающего в воздухе образ его погибели, – окинул буйноволосого малого, кашляющего в кулак и попыхивающего опиумной папироской.

И пока пьяный к нему устремлял неподатливые стопы, неся свое достоинство, как полный стакан, предположим, на расходившейся палубе, а бармен за стойкой причмокивал, попивал и посвистывал, он покраснел, усмехнулся, стряхнул с себя мнимую тайную муку, сменил траурную шляпу на лихой котелок и прогнал жеманного чужака. Став, слава Богу, снова собой, в привычном мире, облекающем его, как вторая плоть, он сидел – печальный, довольный – в жалком зальце захудалой гостиницы на морском берегу захолустного городишки, где чего только не могло случиться. Мрачный внутренний мир оказался совершенно не нужен под жадным напором Toy, когда самые обыкновенные, самые небывалые люди влетали сюда и вползали, в одежде шумов и красок, оторвавшись от своих домов, уродских строений, фабрик, сияющих лавок, кощунных часовен, вокзалов, ныряющих переулков, кирпичных тупиков, подвалов и дыр в заборах – от общих диких городских понятий. Пьяному наконец удалось до него добраться.

– Положите руку, вот сюда. – Он повернулся и похлопал себя по заду.

Бармен присвистнул, оторвался от пива и смотрел, как молодой человек щупает у пьяного штаны на заду.

– Ну, чего ущупали?

– Ничего.

– Вот именно что ничего. Ничего. Ничего вы и не ущупаете.

– Да как же вы сидите? – ахнул бармен.

– На том и сижу, что доктор оставил, – сказал пьяный сердито. – Задница у меня была не хуже вашей. Работал в Даули под землей, и случился со мной конец света. И сколько, думаете, мне за мою пропащую задницу отслюнили? Четыре шиллинга три пенса. Два шиллинга полтора пенса за дольку. Дешевле свинины.

Девушка из Виктория-гарденс вошла в бар с двумя подружками: одна светлая, совсем молоденькая, почти такая же красивая, как она, а другая средних лет, одетая под девочку. Все три сели за столик. Его любимая девушка заказала три портвейна и три джина.

– Правда, погода исключительная? – сказала средних лет.

Бармен сказал:

– Небо как шелк. – Без конца улыбаясь и кланяясь, он расставлял перед ними напитки. – А я уж думал, мои принцессы куда почище подались, – сказал он.

– Где уж почище-то без тебя, красавчик, – сказала молоденькая.

– Чем тут не «Ритц», не «Савой»? Один гарсон чего стоит, а? – сказала девушка из Виктория-гарденс и послала ему воздушный поцелуй.

Молодой человек у окна, ошарашенный ее явлением в темнеющей комнате, принял поцелуй на свой счет и залился краской. Его подмывало броситься прочь отсюда, через чудотворящий парк, к себе, зарыться головой в подушку и ночь напролет лежать и трястись одетым, удерживая этот голос в ушах и эти зеленые глаза под своими зажатыми веками. Но только больной, недоразвитый мальчик убежал бы от собственного счастья, плюхнулся в навидавшуюся срама постель и рыдал бы, уткнувшись в пухлую грудь мокрой подушки. Он вспомнил свой возраст, свои стихи и не сдвинулся с места.