Никогда не забуду, как просияли усталые и встревоженные зеленые глаза моей матери - и как засмеялся отец, и пригласил моих друзей к столу, и как я, выбежав из комнаты и уединившись в сортире, плакал навзрыд над унитазом - но уже не от унижения, а от чувства свершившейся справедливости. "А лиру, я уверен, можно починить," с жаром вещал Володя Жуковкин, "есть такой западногерманский клей, то есть и восточногерманский существует, - он иронически усмехнулся, - но дрянь, а западногерманский, фирменный, это вещь, так и называется - деревянный клей, хотя на самом деле эпоксидка, но ровно с тем же резонансом и звукопроводимостью, как у дерева. Я могу хоть сейчас забрать инструмент, и папа отнесет его знакомому мастеру."
Подымались граненые стаканы с ситро за мой талант и будущую карьеру аэда, расхваливались салаты, и мама достала невесть откуда еще одну четвертинку и огромную бутылку с пробкой в серебряной фольге, весьма похожую на шампанское, однако с надписью "Сидр яблочный" на этикетке, и моим гостям, равно как и мне самому, было позволено под одобрительные улыбки взрослых выпить по несколько глотков первого в моей жизни алкогольного напитка - если не считать портвейна, предложенного мне дядей Федей. "Ты все равно зануда, Татаринов," - шепнула мне захмелевшая Таня Галушкина, однако я и не подумал обижаться. "От зануды слышу," - осмелел я - "давай встретимся через двадцать лет, - я на секунду замер, пораженный непредставимостью этой чудовищной цифры, и со страху увеличил ее до совсем уж фантастических размеров, - нет, через двадцать пять лучше... посмотрим, чем будут заниматься твои Безугловы и Некрасовы." "За Ваню я не беспокоюсь, - заявил Жуковкин, - пойдет в Плехановский институт, а потом в снабжение, как отец." Странный был вечер, читатель, странный, с падениями и взлетами, и как поразил меня кроткий и расчетливый Володя, впервые так отзывавшийся о кумире восьмого-А. Или сидр был тому виною, искрометный и шипучий враг человечества?
"Ничего постыдного нет в этом, как ты выражаешься, снабжении", поджала губы Марина. За Некрасова не беспокоился никто - сыновья ответственных работников Министерства иностранных дел почти неизбежно шли по стопам своих пахнущих западным лосьоном для бритья отцов.
"А кем хочешь быть ты, Володя?" спросил отец.
"Художником, - отвечал тот, - скульптором, наверное, только не из-за отца. Мне просто нравится."
Марина Горенко, разумеется, мечтала об актерском поприще, а Марик Лерман, хоть и играл на скрипке, полагал себя будущей звездой отечественной экономики.
"А ты, Таня?" спросила моя мама.
"Уж точно не скульптором, не актрисой, и не бухгалтером," - Таня поморщилась, - я хочу в естественные науки, а еще лучше - заниматься алхимией."
"Дядя Коля, мой двоюродный, тоже алхимик, - вставила мама - интересная профессия, только для женщины ли? Столько всяких ядов, столько опасностей."
"Что вы, Елена Петровна, - снизошла Таня, - современная алхимия совершенно безопасна, о ней плохо думают только потому, что ее оклеветали при культе личности. Но теперь, когда справедливость восстановлена (боже мой, как смешно говорили тогда вдумчивые подростки, каким коктейлем из газетных передовиц и передач радиостанции "Юность" был наш незамысловатый язык в разговорах на серьезные темы!), и восстановлено честное имя невинно погибших, и мы все понимаем, что имеем дело вовсе не с шарлатанством, а с серьезнейшим явлением мировой науки и культуры..."
Сбившись, Таня прикусила язычок и посмотрела на наш орнажевый абажур (на котором вертел головкой сонный щегол), будто припоминая выученный наизусть, но забытый текст, и ресницы ее затрепетали, и хмель перебродивших яблок средней России с новой силой ударил в мою несчастную коротко стриженую голову.
"А ты, Алеша?" - спросил Марик Лерман, "ты ведь действительно здорово пел и играл сегодня, кем ты хочешь стать?"
"Уж никак не аэдом," - сказал я брюзгливо.
"Почему же?" - отец смотрел на меня с небывалой серьезностью.
"Потому, - осмелел вдруг я, - что слишком большую цену за это приходится платить. Куда ни посмотришь - все лучшие наши аэды двадцатого века (чьи, Господи Боже мой! - но почему-то именно так я и сказал) веселились, писали свои волшебные штучки, а потом кончали так, что и врагу не пожелаешь. Где Феликс Малышев? Где Затонский? Где Розенблюм? Где Ксенофонт Степной, наконец? И с твоей стороны, папа, между прочим, вообще нечестно заставлять меня этим заниматься... ты знаешь, куда все это заводит в наше время..."
"Что за чушь!" - возопил Володя Жуковкин. "Посмотри на Благорода Современного, погляди на Таисию Светлую - конечно, им трудно, потому что они новаторы. Но ведь уже была оттепель, старая гвардия во главе с Коммунистом Всеобщим низвергнута в прах. Экзотерика реабилитирована полностью - зайди в любой магазин, открой любой журнал. Страшные дни культа личности никогда не вернутся."
"Мне, если честно, не очень-то нравятся ни Благород, ни Таисия, - сказал я. - То есть, Таисия в чем-то лучше, но все равно не то. Их эллоны понятны, доходит это до тебя, Володя? Немножко подумать, как над головоломкой, - и все, как на ладони. Их октаметры кое-кто даже переделывает в обыкновенные песни. Они не волшебные. А вот, говорят, в Ленинграде есть такой Исаак Православный, это совсем другое дело, - я с опаской глянул на отца, потому что слышал эллоны Исаака по одному из западных радиоголосов, а даже в те годы этого не полагалось афишировать, но отец только чуть заметно кивнул, и лицо его просветлело, и, Господи правый, конечно же, я простил его навсегда, и забыл эту нелепую пощечину, и более того - даже сам себя почувствовал виноватым, - потому что холод бежит по спине, даже несмотря на то, что он пишет по-гречески, как, собственно, настоящему аэду и следует. И что же? Живет на подаяния друзей и трепещет, ожидая ареста за тунеядство. Зато твой Коммунист Всеобщий - старая крыса, и эллоны его гроша ломаного не стоят, а что он живет в Мамонтовке на казенной даче, так пусть подавится, потому что он был первый, кто себя бил в грудь и говорил, что всех экзотериков следует отправить в Сибирь на перевоспитание честным трудом. И вот почему на самом-то деле я ничего этого не хочу. "
Так выдавал я свои сокровенные и мучительные мысли, и, надо сказать, неверно выбрал как время, так и место.
"Тебя никто и не приглашает пока, Татаринов," - хохотнула Марина. - "Ты, конечно, блестяще играешь, но знаешь, сколько такой молодежи? И все в конце концов начинают заниматься обыкновенными вещами, а искусство оставляют для родных и близких."
"Ну, знаешь ли, с актерами ровно то же самое."
"Я, по крайней мере, не пугаюсь своей мечты," - сказала Марина. "А ты говоришь малодушно, да, - она явно обрадовалась удачному слову, - и если ты будешь так и дальше думать, то хоть тресни, никакого аэда из тебя не получится, даже если ты сам захочешь."
"А я и не хочу, - окрысился я. - Я, может быть, тоже хочу в алхимики. Мы, между прочим, Мариночка, уже взрослые, и прекрасно можем выбирать свое будущее. И я совершенно не собирался ругать советскую власть, - добавил я почему-то, - я считаю, что все у нас очень даже справедливо, по-комсомольски для молодежи, и по-партийному для старшего поколения, но я вообще сомневаюсь, нужна ли такому - самому справедливому в мире обществу - экзотерика как класс. Она, конечно, как бы радует сердце и душу, зато отвлекает от более насущных задач. В противоположность алхимии, между прочим, которая хоть и не вполне точная наука, но по крайней мере имеет такую же точную перед собой цель, как программа правящей партии."
И с этими словами, из самых глупых, которые говорил я в своей жизни, я потянулся к бутылке сидра и отважно налил себе еще половину граненого стакана. Температура этого разговора, точнее, монолога, была слишком высокой для моих юных друзей, да и, честно говоря, для родителей. Порядком озадаченные одноклассники вскоре разошлись, и лира моя была торжественно вверена Володе Жуковкину, а я снял свои шутовские брюки в желто-зеленую клетку, и вигоневый свитер, пахнущий хозяйственным мылом, и забрался под ватное одеяло в пододеяльнике конвертом.