Выбрать главу

Крем в эклерах был не заварной, а сливочный, и я, поколебавшись, ухватил с тарелки еще один - даже в центре они бывали нечасто, и далеко не во всех кондитерских. "С науками проще, чем с искусствами, - сказал я, ссыпая бисквитные крошки с ладони в рот, - познаешь себе тайны природы, и, во-первых, никаких неприятностей, а во-вторых..." "Что во-вторых?" - вскинул глаза Володя, удивленный наступившей паузой. "Как-то все яснее, - сказал я. - Адепт, который, наконец, откроет конечный камень философов, не только получит Нобелевскую премию и навеки останется в истории, но и сам будет понимать, что сделал великое дело. А искусство... но мы об этом уже говорили, помнишь?" "Не знаю насчет искусства, - отвечал Володя, - но твоя новая страсть, со всеми этими трансмутациями и противостояниями Юпитера, по-моему, все-таки чистое шарлатанство."

Об экзотерике мы в тот вечер не говорили - весь мой пар ушел на защиту благородной и древней науки от невежественного Жуковкина-младшего, который не гнушался, между прочим, пользоваться глиной, облагороженной по современному алхимическому рецепту. Что же до Исаака, то народный скульптор оказался неправ: полторы сотни подписей в защиту, как он выражался, питерского дьячка почему-то вызвали смущение властей, кто-то наверху дал отбой, никого из защитников аэда не наказали, так, разве что объявили по строгому выговору членам правящей партии, а беспартийных и вовсе не тронули, Исаак же, проведя около двух месяцев в предварительном заключении и подписав какое-то ничего не значащее отречение, был выпущен на свободу с условным приговором и с непомерно разросшейся славой - если, конечно, можно говорит о славе в отношении к такому ненадежному ремеслу. Отец (глубоко вздохнувший после моего рассказа о встрече с Вероникой Евгеньевной, и даже, кажется, некоторое время собиравшийся также подписать принесенное ею тогда к Жуковкиным письмо) к весне получил неожиданную премию, на которую по моему настоянию мы приобрели громоздкий магнитофон "Весна" - и в считанные недели я оказался счастливым владельцем значительного собрания эллонов Исаака Православного, передававшихся западными радиостанциями. Кроме того, из-за этой истории едва ли не все означенные радиостанции ввели у себя постоянную экзотерическую рубрику, и вскоре я стал тратить все свои карманные деньги на чистую пленку, а в урочный час садиться у приемника, моля Бога, чтобы не включили глушилку. Опасения мои по большей части были излишни: дорогостоящее глушение обычно сосредотачивалось на совсем уж подрывных вещах, вроде выпусков последних известий или политического анализа, которые интересовали меня в те годы достаточно мало. Непривычный репертуар экзотерических рубрик включал то неизвестные эллоны серебряного века, то запрещенные вещи нынешних мастеров, иной раз - с поразившим меня политическим содержанием, то октаметры и гармонии, сложенные в Париже, Нью-Йорке или Шанхае, и на все лады проклинавшие правящую партию. Дергаясь от раздражения, когда записи мои прерывались атмосферными помехами, часами сидел я у зимнего окна в наушниках, уставясь в черно-белый пейзаж, и чувствуя, как волнуется в жилах моя доверчивая кровь. Из исполнителя, из аэда уповающего я стал обыкновенным слушателем - и нимало этим не терзался. Или правда, что людским сердцем может полностью владеть лишь одна страсть?

Умение, вернее, дар любить, как Паоло - Франческу, или Розенблюм - свою чахоточную Софью Яковлевну, с каждым годом, вероятно, ослабевает в моем сердце. Однако той зимой оно безраздельно принадлежало Тане Галушкиной, а значит - и той самой алхимии, которую ни в старой, ни в новой школе не преподавали даже факультативно. Впрочем, я снова лукавлю, вероятно. Истинная любовь требует равенства, а не поклонения. Между тем Таня оставалась второй красавицей покинутого мной класса, профессорской дочкой, по-прежнему дружившей и с неприступной Мариной Горенко, и с моими обидчиками, и порою я мучительно опасался, что наша крепнувшая дружба была лишь еще одним способом, которым всесильное провидение хотело подвергнуть унижению щуплого подростка из хрущевской пятиэтажки. Призрак Жюльена Сореля, вероятно, с тайным удовольствием наблюдал за мной, когда я, не дождавшись лифта, подымался по лестнице жилого корпуса Московского университета, по дороге тщательно отряхивая хлопья тающего снега с кроличьей ушанки, с подбитого ватой пальто, с ботинок на длинных шнурках; нажимал на потертую медную кнопку звонка, вступал в казенную квартиру, украшенную казенной же основательной мебелью, протягивал руку Серафиму Дмитриевичу, всерьез носившему черную академическую шапочку, и редко встававшему от насекомоподобного ундервуда, такого тяжелого на вид, что он казался отлитым из чугуна. Но я вовсе не хотел походить на Жюльена Сореля, я был внимательным и жадным до жизни мальчишкой, и в один из своих визитов в дом Галушкиных едва ли не два часа подряд вместе с восторженной Таней рассматривал под старинным бинокулярным микроскопом, сияющим начищенной латунью, образцы металлических лигатур. При тысячекратном увеличении уже трудно было поверить, что разглядываешь отшлифованную поверхность металла - взгляд терялся в хитросплетениях лабиринтов, пещерок, выступов, теней, отбрасываемых как бы инопланетными сурьмяными холмами на оловянные провалы. Микроскоп электронный без труда обнаруживал в этих образцах вкрапления серебра (результат, подтвержденный данными спектрального анализа), заведомо отсутствовавшего в исходных элементах.

" Вы верите, что это те самые образцы, о которых мы писали в Alchemistry Monthly? - осведомлялся за вечерним чаем профессор Галушкин.

"Я, Серафим Дмитриевич, глубоко верю в силу положительного знания," - отвечал я столь же претенциозно, сколь уклончиво.

"Это не по нашему департаменту, Алеша, - при этих словах Серафим Дмитриевич почему-то протянул мне вазочку с печеньем, - вряд ли алхимия когда-нибудь станет отраслью положительного знания. Не зря так достается нам на любом студенческом капустнике. Науке уже едва ли не две тысячи лет, а мы до сих пор, в сущности, блуждаем в потемках." "Почему же в потемках," - дипломатично возразил я, "и потом, не все же над вами смеются."

"Принцип неопределенности в модной квантовой физике вызывает у профанов уважение, восторг, всплеск религиозного чувства - все что угодно, кроме скепсиса, - продолжал Серафим Дмитриевич, словно не услышав моих слов. - Принцип Кавасаки, казалось бы, с философской точки зрения, то же самое. И тем не менее, толпа немедленно узрела в нем доказательство нашей бесполезности. Вы слыхали, как полтора года назад нашу кафедру едва снова не закрыли?"

Окна казенной квартиры выходили на огромную площадь перед высотным зданием университета, и из столовой, изловчившись, можно было увидеть титанические часы на вершине одной из башен, и столь же гигантский барометр со светящейся электрической стрелкой, а у подножия башни - бетонные изваяния молодых людей работы скульптора Жуковкина, сжимавших астролябии и пухлые ученые фолианты. Вечер стоял бесснежный и морозный. Одинокие фигурки студентов, а может быть, аспирантов или преподавателей, огибая изваяние Ломоносова в самом центре ветреной площади, направлялись с физического факультета в главное здание, и кутались в черные овчинные воротники старомодных пальто. Я кивнул, хотя о самой статье японского магистра знал только по сравнительно недавнему фельетону в "Комсомольской правде".

"Бог мой, - вдруг добавил Серафим Дмитриевич, - как пришлось нам с Михаилом Юрьевичем врать в докладной записке! Даже доказывать, что вся статья инспирирована американской разведкой, заинтересованной в подрыве советской алхимии."

"Ну почему же врать? - Серафима Петровна (волею судеб супруги были не только коллегами, но и тезками) покосилась на меня и на Таню, и сделала едва приметное движение бровями.

Как бы опомнившись, профессор Галушкин вдруг потянулся к квадратной бутыли зеленоватого, с неровной поверхностью стекла, налил из него несколько капель легкотекучей жидкости в серебряную стопку, и мелкими глотками выпил, не провозгласив никакого тоста.

Даже когда за чинным семейным столом Галушкиных царило молчание, я не скучал, потому что меня обычно сажали на диван, напротив стены, почти сплошь уставленной застекленными книжными шкафами, а в промежутках - завешанной старинными алхимическими гравюрами в золоченых рамках. Особенно засмотрелся я в тот вечер на оригинал одной из классических иллюстраций к "Двенадцати ключам Василия Валентина" - распушивший хвост петух с жилистой шеей, налетающий сверху на тощую лису, несущуюся куда-то с тем же самым петухом в зубах, и на заднем плане - холмы, заставлявшие вспоминать о Брейгеле-старшем, и небольшой одинокий замок на вершине одного из них. Я уже знал, что художник имел в виду растворение и осаждение, которые в сегодняшней неорганике числятся в процедурах самых прозаических, но гравюра вовсе не касалась неорганики, ни вчерашней, ни сегодняшней, и не зря на самом первом плане изображения щерился дракон с кожистыми крыльями и вьющимся хвостом, похожим на крысиный: символ опасностей, подстерегающих адепта, и недостижимости успеха. Знал я также, что летучую жидкость из квадратной бутыли Серафим Дмитриевич изготовляет в лаборатории сугубо для личного потребления, по всем классическим правилам своей науки, и что он безумно рассердился бы на профана, который простодушно спросил бы его о разнице между его аквавитом и обыкновенным этиловым спиртом - поскольку никакой классический анализ этой разницы установить бы не смог. Однако же вопросом чести при получении аквавита (объясняла мне Таня, поблескивая чудными серо-зелеными глазами) было довести его до такой степени чистоты, чтобы в конечном продукте не имелось даже намека на запах, вкус или цвет любой из тринадцати трав, участвовавших в перегонке. Закрытая докторская диссертация Серафима Дмитриевича была, к слову сказать, посвящена расшифровке и переосмыслению средневековых рецептов, требовавших включать в исходную смесь цветок папоротника - вещь, как известно нынешней науке, чисто воображаемую. Государственная (бывшая Сталинская) премия, которую он получил за это исследование, немало способствовала созданию кафедры, и профессор, как я теперь понимаю, отчасти кокетничал, жалуясь на преследования - наши престарелые и немощные руководители весьма дорожили не только аквавитом, но и другими снадобьями с опытного предприятия в Барвихе, на котором медленно, но верно внедрялись достижения отечественной алхимии.