Выбрать главу

Меня покоробило, когда Зеленов сказал о своем искусстве и моей науке. Во Дворце пионеров, он был, наверное, самым старательным, но и едва ли не самым туповатым членом кружка, и Веронике Евгеньевне приходилось по несколько раз заставлять его повторять простейшие аккорды, так что, бывало, остальные и подхихикивали над бедным Зеленовым, а он злился, краснел и оттого играл еще хуже.

"Почему ты говоришь, что искусства и науки при коммунизме отменят?" - добавил я, не удержавшись.

"Не все, только некоторые, - сказал Зеленов. - Да и никто их не будет отменять. Они отомрут сами, за ненадобностью. Например, существовало некогда такое искусство, как лубок. Или церковное пение. Никто их не запрещал. Просто появилось искусство более прогрессивное. Или возьми гомеопатию..."

"В Москве еще остались гомеопатические аптеки," - сказал я.

"Серьезные люди ими не пользуются, - отпарировал Зеленов. - Так же точно и алхимия. Ее ниша в современных науках определяется только неполнотой наших знаний о мире. Что же до экзотерики, то это искусство, прямо скажем, в своем настоящем виде слишком склонно быть упадочным. Либо оно, так сказать, разовьется в нужном нам направлении, либо отомрет. Тут есть опасность, разумеется, но есть и определенный вызов для людей, которые захотят навести порядок в данной области и воспитать экзотерику согласно нуждам общества, а не так, как того хотят всякие там Ястребы Нагорные, не говоря уж об Исааках Православных. В любом случае, я полагаю, что на мой век хватит и работы, и простора, чтобы развернуться."

В кафе еще не топили, а вечер был довольно прохладный, и я выпил еще вина, но оно не согрело меня, а только отозвалось в голове мгновенным и тяжелым хмелем. Летка-енка кончилась, по квартирам Москвы, где за отсутствием родителей собралась молодежь в этот субботний вечер, танцевали, дергаясь всем телом, закидывая нестриженые головы и встряхивая расслабленными кистями рук, и заводя на тяжелых катушечных магнитофонах рыдающих, с высокими и нежными голосами пареньков из Ливерпуля, но в публичных местах все эти шейки, роки и даже безнадежно вышедший из моды твист к исполнению не поощрялись. Оркестр заиграл другой разрешенный танец, сиртаки, который исполнялся уже не гуськом, а полухороводом, полагалось взбрыкивать ногами и раскачиваться в убыстряющемся темпе, обхватив за плечи двух соседей - справа и слева, - и каким-то боком этот танец тоже считался прогрессивным, кажется, потому, что музыку к нему сочинил Теодоракис, брошенный в тюремный застенок черными полковниками. Я поглядел на моих товарищей и подруг, старательно плясавших под огнем несильных прожекторов, и мгновенная зависть уколола мне сердце - всю весну того года я каждую субботу ходил в танцевальный класс, где набриолиненный маэстро Циммерман в галстуке-бабочке обучал нас сначала вальсу, потом мазурке, потом торжественно объявил, что мы переходим к современным танцам, и стал преподавать изобретеный им самим идеологически выдержанный танец "Террикон", предполагавший заучивание наизусть двух десятков па, чередовавшихся в строгом порядке, потом настал черед пресловутой летки-енки и сиртаки, но я был неуклюж, а главное - не получал ожидаемого удовольствия от танцев, скорее всего, по прирожденной робости. Когда музыка кончилась и все расселись по местам, и начался обыкновенный разговор о школьных делах, и перемывание косточек учителям, я выпил еще своего незамысловатого вина, мелкими глотками, чтобы растянуть оставшееся в бокале скромное количество, и увидал, как швейцар впустил в зал еще одну маленькую компанию - Некрасова с Безугловым, Марину и Таню, и суетящегося вокруг них Жуковкина, и метрдотель проводил их за дальний столик., уже накрытый - во всяком случае, в середине столика лежала в ведерке бутылка шампанского, и какие-то неразличимые на расстоянии закуски ее окружали.

"Мы тут беседуем с тобой как бы о смысле жизни, - невпопад сказал я Зеленову, - а золотая молодежь веселится и ни о каких искусствах и науках не задумывается".

Зеленов, всем своим видом показывая, что плевать он хотел на смысл жизни, зорким взглядом посмотрел на дальний столик. Напрасно отвернул я свои страдающие глаза к окну: было уже темно, и вместо памятника Пушкину, вид которого всегда меня успокаивал, я различил в панорамном стекле все ту же веселую компанию, к счастью, не обратившую на меня внимания. Марина была в черном вязаном платье, с золотой цепочкой на шее, в сережках в виде огромных полумесяцев, а на Тане была самая затрапезная клетчатая юбка и белая кофточка, но зато она улыбалась, и Некрасов держал ее за руку, а уж как были одеты остальные, я, честно говоря, не запомнил, да и вряд ли обратил на это внимание, терзаемый ревностью.

"Фуфло, - сказал Зеленов, изображая невозмутимость, - кадры у ребят, конечно, ничего, да и сами довольно клевые, но это все, знаешь ли... въезжание в рай на чужом сам знаешь чем. Лично я намерен сам проложить себе дорогу в жизни, и еще посмотрим, кто кого.".

"Все-таки странная философия для человека, который хочет заниматься экзотерикой," - искренне удивился я, "разве не говорит Вероника Евгеньевна, что это самое кроткое из искусств, не считая, быть может, музыки?"

"Твоя Вероника Евгеньевна обломок прошлого, - никогда раньше не видел я у Зеленова такого по-настоящему жесткого выражения лица, - а в современной экзотерике полный беспорядок. Эту область, дорогой товарищ Татаринов, правящая партия своим вниманием не балует, а зря."

Он как бы невзначай щелкнул пальцами, подзывая проходящего официанта, и тот, не без снисходительности смерив моего внушительного товарища многоопытным взглядом, принес водянистый, припахивающий цикорием кофе в крошечных чашках с золотым ободком, я размешивал свой сахар и задумался, и кто-то из девочек спросил, не заснул ли я, случаем, а за дальним столиком хлопнула пробка от шампанского, и я заметил, что Жуковкин наливает себе не из бутылки с серебристой фольгой на горлышке, а из другой, по всей видимости с минеральной водой. Меня, наконец, увидели, со всей моей напускной гордостью, и атлет Некрасов, наклонившись к моей просвещенной подруге, что-то шепнул ей на ухо, и она засмеялась.

"Мы ведь с тобой просто друзья, верно?" сказала мне Таня через несколько дней, когда я провожал ее домой после занятий с Михаилом Юрьевичем на естественном факультете (при котором числилась алхимическая кафедра). Сказала ни с того, ни с сего, щуря свои чуть близорукие глаза, а я в мыслях не держал говорить с нею о вещах сердечных, да и не умел этого делать в те годы.

"Конечно," отвечал я, поеживаясь, и вежливо отказался подняться наверх попить чаю, и всю дорогу в Тушино был снедаем честолюбивой обидой, известной всякому, кому было шестнадцать лет. "Я ей все докажу," - думал я, "все, все сумею доказать". Очередь на автобус теснилась, скучала, дрожала под мелким дождиком, торопясь в свои панельные норы на жалкой окраине несправедливого города, и никаких эллонов, казалось, не существовало в природе, да и существовать не могло. Не в тот ли октябрьский вечер, с размаху бросавший мокрые желтые листья в дрожащие оконные стекла сутулых московских домов, утвердился я в выборе, казавшемся мне окончательным?