Серафим Дмитриевич слегка подогрел в ладонях свой серебряный стаканчик и выпил его по всем правилам: медленно, смакуя каждый мелкий глоток, и запив водой из под крана, а потом - присев на несколько минут в полном молчании, с закрытыми глазами.
- Гебер, - сказал он наконец, - в одном из своих поздних сочинений уподоблял аквавит любви - как нечто, что не продается и не покупается, и при этом заставляет забывать о смерти. В Париже продается аквавит?
- Серафим Дмитриевич, - доцент Пешкин поморщился, - тебе не стыдно об этом спрашивать? Ты же сам только что сказал: любовь. Как только она продается, она перестает быть любовью, и будь ты хоть самый наихитрейший капиталист в мире, обойти этого простого закона не удастся.
- Строго говоря, аквавит из Барвихи не продается.
- Мы всего-навсего получаем за него оборудование и ставки, - усмехнулся Михаил Юрьевич. - Ты думаешь, мне действительно стоит и дальше пробовать?
О слова, похожие на мокриц, слова, которые сегодня забыты даже средним поколением! "Треугольник", с неизъяснимой ненавистью повторил доцент Пешкин, а Серафим Дмитриевич понимающе кивал, многозначительно посматривая на теплящуюся спиртовку, вытяжной шкаф, свинцовую трубку с радиоактивным кобальтом, приоткрытую с торца и уставленную на реторту. Скрипнула рассохшаяся дверь, и из тихого лабораторного воздуха воплотился долговязый и грустный Паша Верлин, в белоснежной шелковой рубахе и малиновом галстуке-бабочке, в артистическом черном пиджачке, который печально, будто на спинке стула, висел на его сутулых плечах. Словно знамя, подымал он над верблюжьей головой порядком зачитанный номер "Руде Право".
"Коммунизм с человеческим лицом, - с порога воскликнул он в утешение Михаилу Юрьевичу, - рождается на наших глазах, дорогие мои русские друзья, и моя родина показывает миру пример безболезненной эволюции этого кошмара в лучший строй в истории человечества. Гуманный, и в то же время чуждый эксцессов строя, основанного на эксплуатации... в ближайшие недели будет объявлен свободный выезд из страны и въезд в страну... Не огорчайтесь, друзья мои, через несколько лет все мы будем свободно разъезжать по свету. Холодная война кончится. У вашего режима больше нет ни экономических, ни моральных сил устраивать события вроде венгерских."
"Кажется, наш простодушный друг надеется, что Москва не пошлет на его родину своих танков", - меланхолически сказал Михаил Юрьевич.
"Я уверен в этом, - Паша Верлин несколько побледнел, - я же сказал: нет былых сил, нет былой самоуверенности. И в Прагу вас непременно пустят, помяните мое слово."
"Может быть, и так. Дело-то идеологическое, - профессор Галушкин нехорошо, скрипуче рассмеялся. - Прорыв в создании советской, материалистической алхимии!"
" А ты уверен, Михаил Юрьевич, что не продаешь своего первородства?" - вдруг сказал Паша Верлин.
"Поясни".
"Разве не потому мы все любим алхимию, что она - последняя из наук, которая не только граничит с непознаваемым, но отчасти и простирается в него? Над нами смеются физики, и над нами издеваются химики, которые в среднем всегда могут предсказать результат своего эксперимента."
"Не всегда," - сказал Серафим Дмитриевич.
"Оставь! - разгорячился Паша. - Селекционер прекрасно знает, что не может превратить кита в акулу. Так и любой естественник бредет по лабиринту с карманным фонариком в руке и сетует на краткую жизнь батарейки, и пытается привыкнуть к темноте, когда свет фонарика слабеет. Однако же он уверен, что идущие за ним тянут в лабиринт осветительную сеть, уповая на то, что царство Минотавра рано или поздно превратится в хрустальный дворец. Если алхимия - благодаря тебе, Михаил Юрьевич - станет такой же, мне будет нестерпимо грустно."
"Мне тоже," - сказал доцент Пешкин. "Однако кто знает, может быть, все наши выкладки неверны."
"Я нахожу их убедительными, Михаил Юрьевич, - сказал я. - И потом... скажите, если я неправ, но разве - если в философском плане - они не выбрасывают из наших уравнений, вместе со всей астрологической шелухой, такой фактор, как Бога? Я имею в виду, произвольную высшую силу?"
"Вы далеко смотрите, Алеша, - сказал Михаил Юрьевич, - но в общем, на это надеется наш куратор из ЦК правящей партии. Именно поэтому, - он вздохнул, - мне бы хотелось, чтобы наш опыт не получился."
"Вы хотите сказать, - медленно начал я, - что если опыт не получится, то вы как бы... ну.. как бы наоборот, докажете существование Бога?"
Доцент Пешкин покачал головой.
"Бог устроил нашу жизнь так, что его существование невозможно ни доказать, ни опровергнуть. Хотя существуют забавные доказательства, - он выдвинул ящик стола и достал оттуда почтовую открытку со странным узором из черных и белых пятен. В первый раз в жизни увидев изображение Туринской плащаницы, я так и не сумел различить на ней человеческого лица, покуда доцент Пешкин не показал мне на белые пятна глаз и серые, скорбно сжатые губы.
"По-моему, это просто неуклюжая подделка," - сказал я.
"Напрасно вы так, мой юный друг, - загорелся Паша Верлин, - это изображение передали на экспертизу судебным медикам, и они установили ряд весьма интересных вещей. Например, что изображенный был казнен на кресте, что перед смертью его били два палача, один высокого роста, другой почти карлик,что прикончили его ударом копья..."
"И на лбу его был терновый венец," - добавил доцент Пешкин.
- Где гарантия, что церковники не заплатили за эту так называемую экспертизу? - сказал я. - Они, как известно, готовы на все, чтобы привлечь новую паству в условиях, когда церковь теряет авторитет. Я, например, читал, что в американских церквях устраивают концерты рок-групп и сеансы стриптиза..."
В тот затянувшийся вечер мне пришлось рысью нестись по переходам метро, чтобы успеть на пустой, громыхающий последний поезд, а потом бежать от станции "Аэропорт", отчаянно размахивая руками, чтобы меня заметил усталый, едва различимый в черноте своей пропахшей бензином кабины, водитель последнего автобуса. Я успел; за окном мерцали сиротливые огни спящего города, а потом свежий снег хрустел под ногами, подобно кварцевому песку, и в горле у меня словно стоял тупой нож - "не надо было так бежать по морозу", думал я, а потом пожимал плечами - ибо в случае опоздания на автобус, с жалкими пятьюдесятью копейками в кармане, мне пришлось бы два с половиной часа тащиться домой пешком по морозным улицам, или уж и вовсе провести ночь на одном из вокзалов, отчего домашние сошли бы с ума от беспокойства. И действительно, родители до сих пор не спали: мать и отец, напротив друг друга за кухонным столом, верхняя доска которого была весьма практично облицована голубенькой пластмассой в легкомысленных ромашках. "У тебя нет совести, - воскликнула мама прямо в дверях, - ну почему так долго? Ты умираешь с голоду? Ты устал? Называется, у мальчика каникулы. Нормальные студенты ездят в дом отдыха, веселятся, ходят на лыжах, а ты сутками пропадаешь среди всех этих вредных веществ. Это правда, что вы все чаще используете радиоактивность?"
"И магнитное поле, и электростатику, - в то время я с удовольствием щеголял этими словами. - Михаил Юрьевич вообще хочет перевернуть всю нашу науку. Доказать, что из алхимических формул можно полностью исключить астрологию. И устранить фактор неопределенности."
Мать достала с полки стограммовую коробочку индийского чаю с расплывчатым изображением слона на сероватом картоне, отсыпала черных, сморщенных крупинок в ладонь, и ополоснула крутым кипятком наш заварочный чайник в крупный красный горох. Носик у чайник был со щербинкой - это я, грешный, несколько лет назад, прокравшись на коммунальную кухню, чтобы по обыкновению тайно выпить вчерашнюю заварку, уронил его на изразцовый пол, и чайник не разбился только чудом. В вазе фальшивого хрусталя на кухонном столе лежало печенье, которое мама в последние годы пекла все реже и реже, а в холодильнике - загодя приготовленные для меня бутерброды с сыром и ломтиками вареной колбасы, с которых была аккуратно содрана шкурка (сам я, раскромсав батон колбасы кухонным ножом, шкурку никогда не снимал).