Как раз в это время Париж был взят в полон "русскими сезонами"; Сергей Дягилев пропагандировал русское искусство за границей. Респектабельный, с элегантным клоком седых волос на лбу, он почти силой увез в Париж старика Римского-Корсакова. "Буря и натиск!" Шаляпин, Нежданова, Собинов.
Перед ошеломленной Европой был целиком пропет "Борис Годунов" и вся (без купюр) "Хованщина". Мусоргский стал владыкою европейских оперных сцен. Русский портрет, русские кружева, декорации... Но Дягилев морщился:
- А где балет, черт побери?
Ида Рубинштейн бросила мужа, оставила дом и, следуя за Михаилом Фокиным, очертя голову кинулась в Европу, как в омут. Вдали от суеты, в тихом швейцарском пансионе Фокин взялся готовить из Иды танцовщицу. Неустанный труд, от которого болели по ночам кости! Никакого общества, почти монашеская жизнь, и только одна забава хозяин отеля поливал из шланга водою своих постояльцев.
Вряд ли тогда Ида думала, что ее ждет слава.
***
"Русский сезон" продолжался. И вот, когда французы по горло уже были сыты и русской-живописью, и русской музыкой, и русским пением, вот тогда (именно тогда!) расчетливый С. Дягилев подал напоследок Парижу - как устрицу для обжоры! - Иду Рубинштейн.
И оглушающим набатом грянуло вдруг: слава!!!
Валентин Александрович Серов приехал в Париж, когда парижане уже не могли ни о чем говорить - только об Иде, все об Иде. В один день она стала знаменитостью века. Куда ни глянешь - везде Ида, Ида, Ида... Она смотрела с реклам и афиш, с коробок конфет, с газетных полос - вся обворожительная, непостижимая. "Овал лица как бы начертанный образ без единой помарки счастливым росчерком чьего-то легкого пера; благородная кость носа! И лицо матовое, без румянца, с копною черных кудрей позади. Современная фигура, а лицо - некоей древней эпохи..."
Конечно, натура для живописца наивыгоднейшая!
Серов увидел ее в "Клеопатре" (поставленной по повести А. С. Пушкина "Египетские ночи"). На затемненной сцене сначала появились музыканты с древними инструментами. За ними рабы несли закрытый паланкин. Музыка стихла... И вдруг над сценою толчками, словно пульсируя, стала вырастать мумия.
Серов похолодел - это была царица Египта, мертвенно-неподвижная, на резных котурнах. Рабы, словно шмели, кружились вокруг Клеопатры, медленно моток за мотком - освобождая ее тело от покровов. Упал последний, и вот она идет к ложу любви. Сгиб в колене. Пауза. И распрямление ноги, поразительно длинной!
- Что-то небывалое, - говорил Серов друзьям. - Уже не фальшивый, сладенький Восток банальных опер. Нет, это сам Египет и сама Ассирия, чудом воскрешенные этой женщиной.
Монументальность в каждом ее движении, да ведь это, - восхищался Серов, - оживший архаический барельеф!
Художник верно подметил барельефность: Фокин выработал в танцовщице плоскостный поворот тела, словно на фресках древнеегипетских пирамид. Серов был очарован: все его прежние опыты создания в живописи Ифигении и Навзикаи вдруг разом обрели выпуклую зримость.
- Увидеть Иду Рубинштейн - это этапа жизни, ибо по этой женщине дается нам особая возможность судить о том, что такое вообще лицо человека... Вот кого бы я охотно писал!
Охотно - значит, по призыву сердца, без оплаты труда.
- А за чем же тогда дело стало? - спросил художник Л. Бакст.
Серов признался другу, что боится ненужной сенсации.
- Однако ты нас познакомь. Согласится ли она позировать мне? А если да, то у меня к ней одно необходимое условие...
- Какое же?
- Я желал бы писать Иду в том виде, в каком венецианские патрицианки позировали Тициану.
- Спросим у нее, - оживился Бакст. - Сейчас же!
Без жеманства и ложной стыдливости Ида сразу дала согласие позировать Серову обнаженной. Жребий брошен - первая встреча в пустынной церкви Шатель. Через цветные витражи храм щедро наполнялся светом. Пространство обширно... О том, что Серов будет писать Иду, знали только близкие друзья Для остальных - это тайна...
- А не холодно ли здесь? - поежился Серов.
Ида изнеженна, как мимоза, и ей (обнаженной!) в знобящей прохладе храма сидеть по несколько часов в день... Вынесет ли это она? Проникнется ли капризная богачиха накалом его вдохновения? Не сбежит ли из храма? И еще один важный вопрос: выдержит ли Ида убийственно-пристальный взор художника, который проникает в натуру до самых потаенных глубин души и сердца? А взгляд у Серова был такой, что даже мать не выдерживала его и начинала биться в истерике: "Мне страшно.., не смотри на меня, не смотри!"
Из чертежных досок художник соорудил ложе, подставив под него табуретки. Он закинул его желтым покрывалом. Впервые он (скромник!) задумался о собственном костюме и купил для сеансов блузу парижского пролетария Этой неказистой одеждой Серов как бы незримо отделил себя от своей экзотичной и яркой натурщицы. "Ты - это ты, я - это я, и каждый - сам по себе!"
Кузина Серова вызвалась во время работы готовить для него обеды на керосинке. Листок бумаги, упавший на пол, вызывал в храме чудовищный резонанс, шум которого долго не утихал.
А потому Серов предупредил сестру:
- Ниночка, я тебя прошу: вари что хочешь или ничего не вари, но старайся ничем не выдать своего присутствия. Пусть госпожа Рубинштейн думает, что мы с нею в Шатель наедине...
Никто не извещал улицу о ее прибытии, но вот в храм донесся гул восторженных голосов, захлопали ставни окон, из которых глядели на красавицу парижане, сквозь прозрачные жалюзи в соседнем монастыре подсматривали монахи.
- Вот она! - сказал Серов, и лицо его стало каменным...
Ида явилась с камеристкой, которая помогла ей раздеться.
Серов властным движением руки указал ей на ложе. Молча. И она взошла. Тоже молча. Он хотел писать ее маслом, но испугался пошловатого блеска и стал работать матовой темперой.