Выбрать главу

По этому двору прошли огонь и сама смерть. Здесь расхаживали фашисты, разносились вражеские команды! которые с ненавистью слышал весь город: «запретить», «арестовать», «расстрелять». В единственном уцелев­шем на квартал доме размещалась немецкая управа; Перед ней на мачте поднимали флаг со свастикой.

Все это исчезло бесследно. Мачту срубили, на ее месте теперь только пенек. Через него перешагнет любой малыш. Бывшие управляющие со своими приказами — где они? Скоро на нашей улице не останется и следа от развалин.

А наши детские зарубки на стене остались. Как наметки на моей путевой карте.

Но чтобы двигаться дальше, нужен проводник.

К нам домой приходила изредка невысокая, всегда з темной одежде женщина. Поговорит о чем-то тихо с от­цом, поманит меня, погладит виновато по голове. И про­стится — всегда одними и теми же словами:

— Как похожа!

Всеми силами я старалась избежать этого прощания. Завидев издалека знакомое платье, ускользала из дома I под любыми предлогами. Не могла вглядываться в ее лицо, и память моя отказывалась запомнить простое имя. Мне казалось, что эта женщина несет нам весть о горе.

Она жила, как и все тогда, трудно и скудно. С боль­ной сестрой, в крохотной комнатушке. Но для нас с бра­том у нее всегда был гостинец — конфеты «горошек» или яблоки. Я не могла их есть, как будто они были не­настоящие.

Однажды она принесла небольшой сверток.

— Тебе скоро пятнадцать? Сшей что-нибудь на­рядное.

В свертке был отрез шелка, бог знает, с каким тру­дом она его купила.

Мне никогда еще не делали таких подарков, и, кро­ме школьного платья да лыжного костюма, я не знала других одежд. Но сшить из этого шелка платье значило бы смириться и принять жалость этой женщины к нам, сиротам. Я не считала себя сиротой.

Даже когда из ее осторожных слов и уклончивых от­ветов на расспросы отца я поняла, что она работала с мамой в одном институте до войны и была вместе с ней в войну, — все равно, все равно...

Я слышала, как в разговоре с отцом она, понижая голос, повторяла страшное слово «гестапо».

Она говорит, что маму выдали и ее забрало гестапо.

Но ведь больше ничего эта женщина не знает? Ни­кто не знает, что было потом. Не всех убивали в тюрь­ме. Некоторые попадали в концлагерь — в Германию или еще дальше. А оттуда иногда возвращаются. Изму­ченные, на себя непохожие, но живые. Как вернулась недавно родная тетя Светы Романовой из нашего дома. Она похожа на бабушку, а Света говорит, что ей три­дцать лет.

Маме сейчас должно быть немногим больше сорока. Если она совсем седая и на лице ее морщины, а в ру­ках палочка — пусть! Мне все равно, только бы она бы­ла с нами.

— Ее, наверно, пытали в гестапо, — подсказывает мне соседка и умолкает, поджимая губы. Она как буд­то испытывает меня: вдруг я испугаюсь и откажусь от своего ожидания?

Я стараюсь представить, как плохо еще может быть и тогда вместо мамы вижу кого-то в черном старушечьем ем платке. Эта незнакомая женщина подходит к дому, но никто ее не узнает. Она смотрит на нас, и ей ста­новится понятно: ее забыли. Тогда она поворачивается и навсегда уходит.

Это самое худшее, что я могу вообразить.

Столько раз я обдумывала, как она могла выжить, что мои предположения стали уверенностью. Я уже не сомневаюсь, что так все и обстоит на самом деле.

Где-то очень далеко готовится это невероятное воз­вращение. В школе и во дворе я могу почти без затруд­нения сказать:

— Мама попала в Освенцим. А может, в Майданек. Туда многих увезли из Минска. Теперь возвращаются.

Концлагерь представлялся мне длинным-длинным са­раем с дверями, забитыми крест-накрест досками. Око­ло дверей стоит часовой и никого не выпускает. Сидеть в сарае темно и страшно. Есть почти не дают. Но все-таки это не гестапо?

Однажды утром, когда я не пошла в школу из-за ан­гины, почтальон принес нам «Огонек». Все «взрослые» книги и журналы мы получали обычно из рук отца. Он говорил, на что обратить внимание, и объяснял не­которые непонятные вещи. Он почему-то тревожился, когда мы брали книги без его совета. Мне было это не­понятно. Что может быть плохого в книге?

«Огонек» я открыла с предвкушением узнать, какое бывает в кино перед началом сеанса. Еще шумно и неуютно, кругом озабоченные лица и дует из двери. Но через минуту все это кончится, исчезнет и тебя захватит неве­домая замечательная жизнь.