Я перевожу глаза с одного лица на другое. Ну что же они не говорят самого главного? Можно пропустить пока все подробности, о них — потом. Нетерпение мое натягивается дрожащей струной.
Но гости ничего не замечают. Струна не выдерживает и обрывается. Как больно. Я вижу только одно. Они пыжили. Прошли по самой кромочке, были рядом с человеком, которого сорвало и потащило в страшную пропасть. Теперь они хотят нас утешить.
Но зачем нам утешения? И гладить по голове не надо! Или они собрались сюда на поминки? Я видела недавно, как сидят за столом после похорон, говорят ласково об умершем...
Не могу слышать. Не верю! Кто-нибудь бросился на помощь, успел, выручил! Они просто не знают всего.
И, сгребая невежливо посуду со стола, я укрываюсь на кухне.
Непримиримость моих пятнадцати лет истолкована взрослыми совсем в другом смысле. Они решили, что слишком засиделись, поздно уже.
— Мы будем хлопотать о награде, — доносится от дверей. — Надо поднять документы... А пенсию на детей вы не получаете? Напрасно, мы могли бы...
Вот и ушли гости. Сумерки. На светлой скатерти расплылось черное пятно от опрокинутой рюмки. Надо закрыть окно. Все-таки еще не лето. Ветер в мае пахнет ледяной водой Балтики. И деревья даже не думают распускаться.
ОТЕЦ
Дров на всю зиму в детском доме не хватало. Около круглых черных печек из железных листов сваливали мешки, туго набитые подсолнечной шелухой. Она горела с воем и свистом, черное железо раскалялось как утюг. Мы засыпали в летней жаре.
А к середине ночи залезали под одеяла с головой. Может, у самой печки тепло еще чувствовалось. Но дальше все заливал морозный воздух от окон.
В одну из таких ночей я проснулась оттого, что совсем закоченели ноги.
Соседние постели белеют сугробами. Так» и чудится снег. Закрываю покрепче глаза и стараюсь согреться мыслями о теплых ботинках. Нам их недавно выдали, такие коричневые с черными шнурками. Но не только ноги — плечи и спину тоже свело от знобящего холода. Он пробирается снизу, сквозь полотно раскладушки, и сверху... На мне одна невесомая простыня!..
Испуганные руки зашарили по постели. Одеяло, где одеяло? Одна догадка торопит другую. Может, оно сбилось на сторону? Может, упало? Пальцы никак не могут встретиться с привычной нежностью ткани. Они нащупывают лишь остывшую пустоту и шершавые доски пола.
А впереди — бесконечность выстуженной ночи. Бесконечность зимы.
Искать спасение можно только у печки. Там в мороз спят иногда воспитатели.
Не чувствуя ледяного пола, иду на колеблющийся свет карбидки. Никто меня не слышит. Все, одинаково тихие, далеко отсюда, в своих снах. Кто здесь сегодня с нами? Усатая Броня? Красавица Ядвига Павловна или Надежда Захаровна?
Что-то знакомое заголубело прямо в глаза. Мое одеяло.
Очень медленно, словно просыпаясь окончательно, я сообразила наконец, что на кровати с двумя матрасами спит Броня. Вообще-то ее звали Броня Аркадьевна, но между собой мы называли ее только по имени.
Она укрылась моим одеялом поверх своего и завязала голову шерстяным платком.
...Еще когда мы ехали в поезде от Минска, в вагоне говорили:
— Это такое счастье, что они всех детей знают и их родителей. Хоть фамилии не перепутают. Потом будет легче найти родным.
Уже не верилось, что у нас те же самые воспитатели, что и до войны. Что они были с нами в детском саду еще тогда, когда мамы приводили нас в группу, а вечером забирали домой.
Первые детдомовские списки составляли целый день.
Кругом слышалось: «Что это такое — отчество? Я не знаю, как звали папу. Просто папа».
Имена наших пап и мам и где они работали, лучше всех помнила Надежда Захаровна. Все бежали к ней.
А на втором этаже, где помещались младшие, придумывали фамилии. У самых маленьких не было своих фамилий. Пока мы ехали от Белоруссии до Волги, этих ребят приносили к нам в вагон железнодорожники и милиция. Некоторые еще не умели говорить. Другие от бомбежек и голода забывали слова. И даже свои имена. Им дали другие имена.
Ссорясь, мы иногда еще кричали друг другу по привычке: «Подожди, вот моя мама придет!..» Но слова эти теперь ничего не значили. Получалась насмешка над собой. Позвать на помощь мы могли теперь только Броню Аркадьевну.
Она по-прежнему была с нашей старшей группой. Но чем дольше за нами никто не приходил и не приезжал, тем больше сходило с ее лица выражение, которое прежде говорило: «Вы все такие хорошие, сама удивляюсь, до чего я вас люблю». Теперь ее глаза сухо предупреждали: «Насквозь вас вижу, только посмейте у меня, я вам покажу».