Выбрать главу

Как трудно мне было откладывать в сторону каждое второе письмо: газетная страница не вмещала всего бо­гатства интонаций и доказательств. Из секретариата сердито советовали оставить у каждого главную мысль, не давать повторяться. Но разве повторяется участие?

До сих пор горюю, что так и не удалось выкроить побольше места для самых близких мне корреспон­дентов — матерей. Бездумный крик юной эгоистки больней всего ударил в их сердца и вернулся обратно негодующим эхом.

«Открыла газету, которую выписывает дочь, прочита­ла вторую страницу и задохнулась. Я двадцать лет на­зад вышла из школьного возраста, меня принимали в комсомол в 1952 году. Но меня настолько возмутило письмо Нины, как будто мне дали пощечину. С ужасом подумала: вдруг и мои дети вырастут такими? Нет, ни­когда, мы с мужем не даем забыть им то, что сами все­гда помним. Про тех, кто строил наш Новотрубный, кто воевал в гражданскую, не вернулся с Отечествен­ной...»

Знаю наизусть подписи и адреса. Милые мои друзья, как вы мне необходимы! Даже так — в тетрадной стра­ничке, исписанной сверху донизу и еще сбоку. Вы мои* волнения, моя уверенность и неотразимые доказатель­ства, умноженные в сотни раз. Одной мне было бы трудно даже до Нины достучаться. Ходи, ищи окошко, за которым притаилась наша будущая беда. Как оклик­нуть ее? А вместе мы слышны всем.

Насколько я сильней и мудрей с тобой, девочка из Ишима, Света Шилеко. Наверно, ты такая же веселая и круглолицая, как твоя буква «а»?

«Мне кажется, что Нина не вдумалась ни в прошед­шее, ни в будущее. А я думаю о будущем, и мне хочет­ся увидеть все своими глазами. Интересно, что будет через сто лет, двести, триста и еще через много-много столетий? Хочется все представить».

Мне тоже, Светлана. Знаешь, я догадываюсь, что с вами идет к нам такое время, когда главным и неруши­мым законом для всех живущих станет беречь жизнь — от зла, горя, пошлости. Ценностью куда большей, чем; золото, станет для всех просто улыбка понимания, раз­деленная с другим забота. Высшей виной перед людьми будет тогда обречь живого на смерть. Может, даже не придется ждать триста, сто лет, чтобы люди, сколько их есть на свете, отринули от себя нарушившего первый закон земли. И это позорное изгнание будет как вечное одиночество мертвого среди живых. От поколения к по­колению станут передавать по наследству мир, в кото­ром не убивают.

Так будет, я верю. Это время уже вступило самым краешком в наш век, дети его привели.

ПОСЛЕДНИЙ ВЫБОР

Целой четвертью века отдален от войны день, когда раздался звонок из Минска.

—Вас хочет видеть одна женщина. Она живет в Гродно. Улица Советских Пограничников. Только не вол­нуйтесь. Эта женщина была в немецкой тюрьме с вашей мамой...

Несколько раз уже доходили неясные вести; «Кажет­ся, кто-то слышал, что она жива — та свидетельница без имени, бежавшая из тюрьмы...»; «У кого-то был даже адрес, но у кого?..»; «Она искала вас, говорят».

Недавно она написала письмо в редакцию белорус­ского журнала, где были опубликованы воспоминания Анастасии Фоминичны. Той самой Насти, к которой она шла по блокадному Минску с черной вестью.

Теперь мы узнаем последнее.

Ранним утром — поезд пришел в шесть — мы с бра­том подходили к небольшому двухэтажному дому. Было пустынно, тихо. За всеми окнами опущены занавески. В доме еще спали.

Мы подождали полчаса, больше не могли.

Квартира на втором этаже. Открывают не сразу. По­жилой человек с очень приветливым лицом смущенно просит подождать: «Вера Антоновна сейчас выйдет».

В крохотной прихожей скромный порядок. Деревен­ские половики, выцветшее зеркало.

—      Здравствуйте, мои дорогие.

Негромкий голос, мягкие жесты. Встретив на улице

эту женщину, никогда бы не подумала, что она рисковала жизнью на войне. Аккуратно уложенная прическа из седых волос, домашнее платье дышит простотой и покоем.

Она обнимает меня, и только вблизи вижу в ее тем­ных глазах тревожный блеск.

—А мама была полнее, — говорит она без всякого вступления и, отпустив меня, смотрит испытующе, и лицо ее меняется, как будто она уходит от нас. – Да, да, такая же. Рост, лицо…Но что-то не так…

Она опускает глаза вниз, я тоже. Переступаю в сво­их белых босоножках. И тут она ошеломленно догова­ривает:

—У нее же были совершенно распухшие ноги. Сна­чала я не видела, потому что она лежала. А когда она ступила босиком на пол, я поняла: страшные отеки.

Вера Антоновна все еще смотрит на мои ноги, и я чувствую, как они наливаются свинцовой тяжестью.