Малодушный мог бы еще обманывать себя, отступиться от правды: а, может, и выдюжу, может, все ми-нется и забудется, как-нибудь обойдется, только бы смерть перехитрить.
Мама не была малодушной. Все ее тридцать девять лет и еще один — сороковой, недожитый год, — натянулись тугой струной, готовой порваться от последнего удара, но не солгать. Да, она выбрала сама. Распорядилась собой как свободный человек.
Огненный закат еще пылает над ней, над всем краем. Горят в нем дома, люди. Занялась смертным пламенем — уже не погасить — и ее жизнь. Нестерпимый жар овевает лицо, добирается до сердца.
— Воды...
— Нет тебе воды, и так подохнешь!
Искаженное злобой лицо — то ли надзирательница, то ли санитарка.
А значит, еще один день прошел. Кончилось дежурство молоденькой женщины с участливым лицом, заступила ее сменщица. С одной улицы обе — со Слонимской, а можно подумать, что с разных планет. Одна здесь, чтобы спасать, сколько в ее силах. Другая помогает убивать. Обе — минчанки, обе — наши. Нет, одна только прикидывалась нашей.
А ведь, пожалуй, если копнуть поглубже, у этой злобной старухи могут обнаружиться давние, еще за собственный магазин или за мужа-кулака счеты с Советской властью. Предательство тоже классовая борьба. Здесь не только трусость и подлость... Тема для историков. После войны разберутся. Уже без нее. Она теперь сможет добавить лишь еще один факт для изучения. Если, конечно, кто-нибудь узнает о нем. Факт собственной гибели от предательства.
Тюремная камера — несколько метров отнятого у вселенной пространства. Мы стоим на пороге, силимся рассмотреть, кто здесь.
Пятеро обреченных женщин. Одну звали Лариса, ка в «Бесприданнице». Такая же высокая, похожая на цыганку, — дочь священника. Ее часто видели на центральной улице. Оборванная, голодная, она выкрикивала по-немецки проклятия, и над ней смеялись проходящие солдаты. Война отняла у нее рассудок. Какое-то время ее терпели, потом забрал патруль.
Вторую звали Катя. Очень красивая, но лицо все время закрывала, лежала, отвернувшись к стене. Только и знали в камере, что попала в тюрьму из лагеря военнопленных.
Третья не назвала даже имени.
Иногда к ним заходил русский доктор — крупный рыжеватый человек лет под сорок. Из-под халата у него виднелись сапоги. Вера рассмотрела: наши, красноармейские, какие носил командный состав. По всему, этот доктор такой же пленник, как его больные, которым он ничем не может помочь. У него нет лекарств. Правилами не предусмотрено облегчать участь осужденных. Доктора приводят только для «порядка». Он может спрашивать о здоровье, давать советы, а если ему удается перешепнуться о чем-то, так это останется с ним, ведь и он обречен.
Все женщины молчаливо признали за мамой особое положение: ее тяжко пытали. И когда врач осторожно приподнимал у нее на плечах заскорузлую от крови и ' гноя рубаху, камера замирала как одно существо. Вера Антоновна не сразу, но заставила себя посмотреть — и не выдержала, заплакала:
— Боже мой, что сделали с человеком!
— А видели бы вы ее раньше, — тихо ответила самая молчаливая. — Это не за простое дело.
Без единой кровинки мамино лицо. Не по памяти представляю его — по растрескавшейся фотографии, чудом сохраненной на войне братом. Две детских головы подпирают ее плечи, она в середине, между нами: блестящие счастливые глаза, еле сдерживаемая улыбка и легкая морщинка между бровями.
Надо стереть весь свет, оставить напряженные брови, увидеть совсем другие глаза.
Нет, не могу. Вера Антоновна говорит, что мама была очень бледной, но спокойной. И попросила вдруг: «Верочка, улыбнитесь мне».
Это было в тот вечер, когда Марина Малакович открыла себя.
Времени уже почти не оставалось. А с воли по-прежнему никаких вестей. Значит, о ней не знают.
Хоть в чем-то повезло: не одиночка. Последние ее спутницы — женщины, , замученные, растоптанные, жизнь затаилась, почти замерла в них, лишь тугой комочек сердца еще стучит, стучит о любимых, о доме... Совсем молодые... Врач не скрыл от нее, что их ждет.
Вера. Страдающие глаза. Человек в ней не сломлен. А может, она и выживет?.. Пусть выживет — за всех! Пусть дождется!..
Ни документов, ни поручителей, а вот поверила. Лицу, глазам, доброму их выражению в этих нечеловеческих обстоятельствах. Как верила всегда — всем сердцем.
Да, иногда ошибалась и сейчас платила за ошибку самой высокой платой. Но святое свое непрощение не перенесла на всех, не ожесточилась, не отвернулась от человеческих лиц. Только острее и беспощаднее видела теперь сквозь грим страстей и страданий.