Когда нас записывают, вслед за адресом спрашивают, был или нет на оккупированной территории.
Я произношу «нет» с облегчением и даже с какой-то гордостью, как будто есть и моя заслуга в том, что 24 июня на нас в лесу наткнулись военные. Они вывели к железной дороге, задержали переполненный поезд и растолкали по битком набитым вагонам весь наш детский сад вместе с воспитательницами. А сами остались. И, когда поезд шел, не тормозя, мимо кричащих, плачущих, горящих станций, там тоже оставались — а куда им было деться? — толпы людей. Эти станции через три-четыре дня становились «оккупированной территорией».
«Да, была», — тихо говорит высокая бледная девочка с последней парты Тамара Минеева. Тамара стоит перед нами, опустив длинные руки в слишком коротком пиджачке. Она могла бы уже закончить семилетку, но целых три года у нее не было школы, уроков. Когда ее вызывают к доске, она отвечает невпопад и у нее испуганные глаза. Она видела такое, о чем нельзя рассказать и что сделало ее другой. Страшные черные столбы на улице- мне так и чудятся на этих столбах веревки от виселиц – не понятным образом соединены в моем воображении с эти ее ответом: «Да, была».
После письма Анны Федоровны я начинаю лучше представлять, что значило оставаться на оккупированной территории. Моего брата, как настоящего врага, сторожили фашисты. Мамины друзья с большим трудом вывели его из Смолевичей. Потом он кочевал из хаты в хату, пока мама не увезла его от большой беды в партизанский отряд. А там началась блокада, и он прятался в ямах и болоте от бомб и пуль, шепча про себя детскую клятву не поддаваться фрицам и ни за что на помирать, а дождаться маму живым и невредимым.
Когда отец встретился с ним на Большой земле, пришлось разрезать прямо на ногах мальчишки самодельные яловые сапоги: много дней он не снимал их с себя они ссохлись и искорежились, зажав клещами ступни.
Если бы можно было так же просто освободить его от жестокости прожитых на войне лет — половины из его семи!
Он не все мог понять из того, что видел, но ревел от страха и смертельной обиды, когда немецкий переводчик в Смолевичах бил маму наотмашь по лицу: «Твой муж — коммунист? Где он? Убирайся из дома и не возвращайся без него!»
А что еще ему никогда не забыть, от чего он не может избавиться, крича по ночам во сне? Об этом я пока не знаю, он неохотно рассказывает.
Но все чаще, стараясь угадать недоговоренное, додумать, о чем молчат, я подхожу к одному ответу. Он невыносимый, нелепый, но от него некуда деться: оставшиеся в чем-то теперь не такие, как мы, уехавшие. Три года они были отрезаны от нас черной тенью. Она тянется за ними из того времени и сюда. За Тамарой из нашего класса. За моим братом. Выходит... и за мамой тоже? Ребята во дворе формулируют коротко и просто: «был при немцах» или «не был при немцах». Мама — была. Но разве все были одинаковыми?
Я знаю, что были предатели, они ползали перед врагом на коленях, вымаливая его милость, а некоторые даже открыто радовались, когда наши отступали. Но ведь все другие остались не по своей воле. Там, на горящих станциях. И фашистов они ненавидели.
Мама всем скажет: она задержалась в Минске из-за меня! А потом уже не успела пешком обогнать немцев, они-то были на танках, мотоциклах и самолетах.
Но только как же она расскажет, если ее все нет?..
В классном журнале на месте сведений о матери мне ставят прочерк. Получается, будто у нас просто такая странная семья – папа, брат и я, а больше никого нет и не должно быть.
Я готова яростно спорить, защищаться. Но никто не нападает, никто мне ничего не доказывает. И тогда мысли мои принимают другое направление. Мама была подпольщицей. Есть такое слово. За ним — тайна, военный секрет. И до сих пор секрет. Вот почему никто не шлет нам известий. Поэтому молча ждет папа. И нам надо ждать.
Я так верю в близкую встречу, что выбираюсь из своего ожидания и иду потихоньку навстречу.
Я знаю, откуда начинать. Начну с двухэтажного серого дома под нашими окнами. Его уже отстроили, и он как две капли воды похож на довоенный детский сад. Во дворе, как и раньше, цветут липы. Их привезли на машинах из питомника и посадили в аккуратные квадратные ямы.
В этом дворе мы простились в июне сорок первого.
Я сидела у окна автобуса с кульком орехов, а мама с братом на руках махала мне и щурилась от солнца: «Я приеду, скоро!»
На кирпичной стене дома у самой земли еще можно найти маленькие углубления. Мы протирали их кусочками кирпича, чтобы собрать для игры красного порошка, — это было в другом времени. Под одной такой ямкой осталось с тех пор мое имя. Рядом нацарапано Петя. Буква «я» повернута по-дошкольному лицом назад. А Петя уже семилетку заканчивает. Он не вернулся в Минск, остался в детском доме на Волге, потому что до сих пор не нашлись его родные.