— А как насчет собаки?
— Вы пытаетесь меня оскорбить? — спросила она и рассмеялась.
— Нет, конечно же нет, — рассмеялся я вместе с ней.
— Собака слишком приземленное существо. Слишком рабское.
Я помолчал несколько мгновений, а потом сказал:
— А обезьяной?
— Господи ты боже мой, Пьямбо, мне кажется, вы меня дразните.
— Я вполне серьезно, — сказал я. — Так как насчет обезьяны?
— Ну, мистер Дарвин и без того считает, что я — обезьяна.
— Если по Дарвину, то все мы — обезьяны.
— Но одни в большей степени, чем другие.
— И что вы этим хотите сказать?
— А как по-вашему? — ответила миссис Шарбук.
— У некоторых, возможно, больше, чем у других, примитивных признаков. Выступающая челюсть, низкий лоб, больше… волос.
— Вообще-то я говорила метафорически, — сказала она. — Есть люди, которые, кажется, просто подражают другим, есть такие, кто глупее других, кто все время проказничает.
— А ваш муж? — спросил я, рассчитывая застать ее врасплох.
Она без малейшего промедления сказала:
— Уж конечно он не обезьяна. Может быть, шакал. Скорее, всего кобра. Но это если бы он был жив.
— Вы хотите сказать, что он умер?
— Несколько лет назад. Из его костей растут кораллы, — сказала она.
— Кораблекрушение?
— Вы очень проницательны, Пьямбо.
— И больше вы мне ничего не скажете?
— Чтобы вы поняли сложность наших отношений, я должна вернуться к Сивилле. Если вы не будете этого знать, то не поймете ничего из моей последующей жизни.
— Пусть будет Сивилла, миссис Шарбук. Как вам угодно, — сказал я, сознавая себя худшим из стратегов.
Я откинулся к спинке стула, держа наготове угольный карандаш и исполнившись решимости запечатлеть сегодня ее образ на бумаге. Из-за ширмы до меня донеслись звуки движения — скрип ее кресла, перемещаемого по полу, шорох ее платья, напоминающий полоскание флага на ветру. Потом я услышал, как что-то прикоснулось к деревянной раме в правой части ширмы. Я быстро поднял глаза — миссис Шарбук передвигала ширму поближе к себе на дюйм-другой, словно то, что она собиралась сказать, могло сделать ее уязвимее, чем раньше.
И вот что я вам скажу: рука, ухватившаяся за деревянную раму, не была рукой человека. Я увидел нижнюю часть предплечья до кончиков пальцев, и вид густых черных волос, покрывающих каждый дюйм кожи вплоть до второй фаланги, заставил бы оторопевшего мистера Дарвина пересмотреть свою теорию. Если же говорить обо мне, то у меня просто отвисла челюсть, глаза полезли на лоб при виде этой обезьяньей лапы с ее темными кутикулами и грубыми пальцами, выполнявшими человеческую задачу. Это видение продолжалось всего одну-две секунды, но у меня в голове немедленно возник образ царицы-обезьяны.
Я, потрясенный, мог бы так и просидеть целый день, если бы не еще одно чудо сразу же вслед за первым — с полдюжины больших зеленых листьев перелетели через ширму и неторопливо приземлились у моих ног. Все предыдущие дни у меня не было ничего, кроме голоса, а теперь, получив нечто столь материальное, я пребывал в смятении. Я наклонился и поднял один из листьев. Оказалось, что они сделаны из зеленой бумаги. Когда миссис Шарбук начала говорить, я вспомнил, что точно такие же листья мы нашли на складе — они были связаны в стопку и лежали вместе со снежинками в клети с надписью «Лонделл».
— Теперь, когда моя мать больше не бросала недоверчивых взглядов, не корчила гримас отвращения, нам с отцом ничто не мешало. Мы с головой ушли в нашу веру. Нашей новой религией стали Двойняшки. Мы были твердо убеждены, что они наделили меня даром предвидения, повсюду искали подтверждения пророчеств и находили его. Самое незначительное происшествие было для нас насыщено многослойным смыслом, и все его взаимосвязи образовывали паутину паранойи, в которой мы с удовольствием запутывались. Я знаю, каким смешным все это может показаться, но когда ты — ребенок, а из взрослых тесно общаешься только с любимым отцом, и он снова и снова повторяет, что каждое твое сновидение, каждый образ, каждое произнесенное тобой слово — ценные пророчества, то это со временем становится правдой.
Не знаю, как это получается, но могу поклясться, что такое направление мысли имеет свою особенность, и стоит вам один раз отдаться этому потоку, как начнутся счастливые события, необычные повороты судьбы, и в конечном счете вы придете к убеждению, что находитесь в самом центре мироздания. Может быть, истина состоит в том, что мы с отцом искали подобные совпадения так усердно, что легко находили их во всем. Как бы то ни было, но я стала магнитом, притягивающим всевозможные счастливые обстоятельства.
— Вам нет нужды убеждать в этом меня, миссис Шарбук, — вставил я. — Я недавно имел возможность познакомиться с этим явлением.
— Отец каждое утро спрашивал меня, что мне снилось. Как-то раз я сказала: «Мне приснилась лошадь, плывущая через океан», — это было чистой правдой. День шел как обычно, и после завтрака отец позвал меня в кабинет и подвел к окну. «Посмотри туда, Лу», — сказал он, показав на небо. Я посмотрела, но ничего не увидела. «На что посмотреть?» — спросила я. «Смотри, девочка», — сказал он. Я смотрела во все глаза, ожидая увидеть коршуна или канюка, но ничего не видела. «Извини, папа, но на что я должна смотреть?» — «Детка, неужели ты не видишь это большое облако? Оно имеет точную форму лошади. Неужели ты не видишь, как развевается ее грива, как замерли в галопе ее копыта, как пар дымится у ее ноздрей?» — «Я вижу корабль», — сказала я. «Нет-нет, ты посмотри внимательнее». И я смотрела во все глаза целых пять минут, и в конце концов воздушный белый фрегат превратился в скачущую лошадь. Я хлопнула в ладоши. «Вижу! Вижу!» — воскликнула я. Он положил руку мне на плечо и наклонился, чтобы меня поцеловать. «Видишь, это твой сон, — сказал мой отец. — Лошадь плывет по бескрайнему голубому океану».
В другой раз он мог оставить свои дела, повернуться ко мне и сказать: «Возьми листок бумаги и карандаш и напиши любое число между единицей и сотней». Я, конечно же, слушалась его. А вечером, когда мы читали в гостиной, он говорил: «А теперь я загадаю число», — и закрывал глаза. Иногда он снимал очки и пощипывал себя за переносицу. «Ну вот, загадал», — говорил он. Это был знак для меня — пойти и принести листок бумаги с числом, которое я нацарапала на нем. «Ну а теперь прочти», — говорил он. Я зачитывала, например, число тридцать пять. «Невероятно!» — восклицал он и в изумлении качал головой.
В тот год, когда мою мать забрал волк, — шли последние недели зимы, — отец выдумал постановочное действо, которое впоследствии стало моей жизнью, а потом и клеткой. Даже при моем детском тщеславии, подогреваемом вниманием отца, у меня вызывал недоумение тот факт, что этот прежде тихий человек, ученый, который был готов всю жизнь исследовать снежинки, проявил такую интуитивную способность (я уж не говорю про интерес) к зрелищному искусству. Может, он по-своему предугадывал, какую важную роль сыграет это действо в моем выживании, а может, знал, что скоро уже не сможет мне помогать.
Его план был таков: пусть мне из публики задают вопросы, а я буду сосредоточиваться на Двойняшках и пересказывать то, что вижу, пока я слушаю их голоса. «Говори только то, что видишь», — учил он и, представляя меня зрителям, сообщал, что я буду просто давать ключи к будущему, а дальше уже дело самого человека — расшифровать послание или ждать, пока в ближайшее время не свершится что-то важное.
— Иными словами, — сказал я, — вы не имели ни малейшего шанса ошибиться. Ответственность за пророчество целиком ложилась на спрашивающего.
— Именно так. В этом-то вся и прелесть. Зрителям это нравилось, потому что они получали возможность участвовать в пророчестве. Неважно, как звучал вопрос и какие образы я выдавала в ответ, — при наличии капли воображения всегда имелась возможность примирить то и другое.