Мой стол для рисования с такой же твердой, как и у остальных, столешницей, являл собой довольно-таки диковинный предмет мебели — его ножки в виде львиных лап были украшены перемежающимися лицами херувимов и демонов. Во время одного из своих частых визитов Шенц сказал по поводу этого стола: «Не думаю, что отважился бы творить на таком алтаре».
Самым замечательным в мастерской была система шкивов и шестерен, посредством которых управлялся потолочный фонарь. Одним поворотом рычага я мог убрать потолок, и тогда утренний свет затоплял комнату. Когда все это — материалы, холсты, висевшие на стенах, яркие капли и лужицы красок повсюду — освещалось солнечным светом, моя мастерская превращалась в своего рода волшебную страну искусства. Но этой ночью, когда я сидел и попивал виски при сумеречном мерцании единственной свечи, моя мастерская повернулась ко мне другой своей стороной. Если бы кто-нибудь сквозь глаза безумца сумел заглянуть в его черепную коробку, то ему открылись бы погруженные во мрак хаотические нагромождения сродни тем, что созерцал я теперь.
В неудачных и отвергнутых заказчиками портретах, висевших на всех четырех стенах, я видел семью, которой еще недавно так не хватало мне, одинокому мужчине средних лет, — дюжина или около того родственников, заключенных в рамы и подвешенных с помощью гвоздей и проволоки, обездвиженных посредством лака и состоящих не из плоти и крови, а из высушенного пигмента. Не кровь, а льняное масло и скипидар — вот что текло в жилах моей родни. Никогда прежде мне в голову не приходило с такой очевидностью, что искусственное — негодная замена настоящему. Моя собственная упрямая погоня за богатством позволила мне стать обладателем немалого числа прекрасных вещей, но теперь все они казались мне бесплотнее дыма от моей сигареты. Я следил взглядом за этой синеватой, устремляющейся вверх спиралькой, а мой разум возвращал меня назад, назад, к старым воспоминаниям. Я пытался определить, когда же в точности были посеяны семена, которые затем проросли и дали цветы моей нынешней неудовлетворенности.
Моя семья переселилась в Америку из Флоренции в начале 1830-х и обосновалась на Норт-Форке Лонг-Айленда, на котором в те времена были одни леса да пастбища. Род Пьямботто — именно так звучит моя полная фамилия — был хорошо известен еще в эпоху Возрождения, из него вышло немало ремесленников и художников. Вазари[12] упоминает некоего Пьямботто — знаменитого живописца. И хотя мой дед по прибытии в Новый Свет вынужден был заняться фермерством, он продолжал писать великолепные пейзажи, не менее совершенные, чем работы Коула [13] или Констебля [14]. Еще несколько лет назад мне попадались его картины на аукционах и в галереях. Он, конечно же, сохранил фамилию Пьямботто, как и мой отец. Укоротил ее я, живущий в этот торопливый век усеченных мгновений, стремящихся к краткости. Я подписывал свои работы «Пьямбо», и для всех я был Пьямбо. Я думаю, что даже моя близкая подруга Саманта Райинг не подозревает, что в детстве я говорил по-итальянски, а настоящее мое имя — Пьетро.
Моя семья переехала из дебрей Лонг-Айленда в Бруклин во время строительного бума, который кое-кому навеял мысли о том, что Манхэттен в конечном счете станет всего лишь бруклинской окраиной. Отец мой был интересным человеком, чем-то похожим на древнегреческого Дедала в том смысле, что у него были золотые руки. Он был выдающимся рисовальщиком и не менее искусным изобретателем, умевшим в материальной форме воплощать продукт своего воображения. Я в то время был совсем мальчишкой и не помню, как оно все происходило, но знаю, что во время Гражданской войны он, будучи известен как превосходный механик и инженер (в обеих этих областях он был полным самоучкой), был вызван властями в Вашингтон, где ему поручили создавать оружие для армии Севера. Кроме конструирования некоторых частей (можете себе представить!) подводной лодки, он сумел создать оружие, получившее название «Дракон». То была разновидность пушки, которая с помощью сжатого азота выстреливала нефтяную струю, поджигавшуюся в воздухе. Она могла поражать огнем наступающие войска на расстоянии двадцати ярдов. Я видел ее на испытаниях и могу сказать: имечко ей подобрали соответствующее. Эта странная артиллерийская система использовалась всего один раз во время сражения у Чиночик-Крик, и результаты были такими ужасающими, что командующий, которому было поручено боевое испытание этого оружия, отказался использовать его в дальнейшем. Он вернул «Дракона» в Вашингтон с сопроводительным письмом, в котором описывал эту жуткую сцену: солдаты южан «бежали с воплями, а пламя пожирало их. На моих глазах люди превращались в обугленные скелеты, и зловоние, висевшее в тот день в воздухе, до сих пор преследует меня, как бы далеко от Чиночика я ни находился». Он признался, что пламя деморализовало его солдат не в меньшей мере, чем солдат противника.
За изобретение «Дракона» моего отца пригласили в Нью-Йорк, где ему вручили почетную медаль и денежное вознаграждение от военного ведомства. Я, единственный ребенок в семье, проделал с ним это путешествие. Тогда-то я в первый раз и оказался в Нью-Йорке, и голова у меня закружилась от вида и шума этой экзотической метрополии. Мы вошли в громадное здание с величественными римскими арками, которое я с тех пор так и не смог больше никогда отыскать; там стояло несколько усатых мужчин в форме, разукрашенной лентами, и они вручили отцу кошелек с золотом и медаль. Когда церемония закончилась и мы снова оказались на улице, он поднял меня и прижал к себе.
— Идем-ка со мной, Пьетро, — сказал он и опустил меня на землю.
Потом взял меня за руку и быстрым шагом повел по кишащей людьми улице в другое здание. Мы вошли, миновали длинный коридор, отделанный мрамором и увешанный картинами. У меня голова кружилась от одного только взгляда на них. Я попросил отца остановиться, чтобы можно было рассмотреть их получше, но он тащил меня дальше, говоря:
— Это еще ерунда. Идем, я тебе покажу.
Мы вошли в какой-то альков, в центре которого работал фонтан, неким волшебным способом издававший печальную музыку. Мелкие брызги от фонтана вовсю летели нам на спины, а отец показывал мне новейший шедевр М. Саботта — «Мадонна мантикор»[15]. Фигура Мадонны, чей безмятежный взгляд вселял в меня ощущение абсолютного спокойствия, не имела себе равных по красоте, и каждая прядь ее волос, ряд белых зубов, светящиеся красноватые глаза и смертельные жала необычных трехчастных тварей, рыскающих у ее ног, — все это кипело энергией, имевшей какую-то дурную природу и едва удерживаемой от переливания через край.
— Вот это посмотреть стоит, — сказал он.
Я был очарован, я стоял там, разинув рот и распахнув глаза, а отец взволнованным голосом шептал мне в ухо:
— Я начинал жизнь, горя желанием создать что-нибудь такое же прекрасное, но израсходовал впустую свое время, свою энергию, свой талант. Теперь я только и могу, что строить за деньги машины для уничтожения людей. Я выигрывал сражения, а тем временем потерял душу. Твори, Пьеро, — сказал он мне, вцепившись мне в плечи. — Создай что-нибудь прекрасное, иначе жизнь будет бессмысленной.
12
14