Борька молчал и чистил ботинки перед выходом в свет.
— Если мой сын уходит писать стихи, — продолжал Псевдоним-старший, открывая глаза, — то я желаю, чтобы был он порядочный и в надлежащем кругу.
— Каин исчез, — сказал Борька.
— А вы у него вроде корма для золотых рыбок! И какие такие стихи, объясни ты собравшимся!
Борька почтительно удалился — смелый еврей в ботинках до блеска.
— Вот что, люди, — сказал отец, закрывая глаза, — как мы можем молчать, когда дети ходят ради нас по краю крыши?
А Борька спускался неторопливо по старой лестнице среди заскорузлых стен цвета воды, примеряя себе под нос стихи в память о пропавшем товарище:
Где ж вы, птицы осенние, где ж вы?
Улетайте туда, где тепло.
Уносите с собою надежды —
Мне с надеждами жить тяжело.
И вышел на улицу, примеряя дальше про Стеллу, белый снег и, конечно, про себя.
25. Отчего Каин в деревне устроил пожар
Каин ласкал Надежду, если только то, что он с ней делал, называется лаской. Он усмехался нелепости этого тела, сделанного трудной работой, а также природой, не всей в ее разнообразии, а только той, что выпадает животу, ногам и шее, когда за плечами тяжелый мешок и в руках по ведру, однако без мужа, успев все же произвести на свет Божий двоих детей.
Пахло сеном и половой, в щели над головой пробивалась белая ночь, и Каин вдруг заговорил, зная свысока, что она не поймет, но тем более восхитится.
— Они думают, — заговорил с обидой и даже искренне, — что все в моей воле, что если все мне разъяснить, то мне все станет ясно, и я постригусь и побреюсь, и пойду, размахивая портфелем, на их общее собрание. Рад бы, может, да не могу, не волен я, и не туда моя дорога! Тут никто не виноват, даже если притворяется. Ясно, когда трезвый, а я пьян всегда и без водки, я и пью, чтобы отрезветь, да не получается, все вверх тянется, вверх.
Слушали Каина куры на насесте, слушала Надежда, не понимая, чего ему надо, и замирая, и прижимаясь, и чудилась ей рядом какая-то диковинная жар-птица, а не случайный в их деревне проезжий, Бог знает кто, откуда и куда, но все бы ему отдать.
— Как тут не понять, — говорил Каин и со страхом чувствовал, как ему становится мутно, так мутно, что сарай уже не этот сарай, и ночь уже не эта ночь, и все на свете вдруг начало убегать от него со всех ног, и не догнать, и не договориться.
— Как не понять, что каждый танцует свой танец и дотанцует его до конца, пока не сдохнет, потому как ключик потерялся, еще когда пружину заводили, да и кто его видел, ключик!
Он еще не знал точно, но уже знал, что мутно ему стало неспроста, а, так сказать, передним числом, впрок, а он еще ничего такого не сделал, отчего бывает мутно, и даже не представлял, но, стало быть, уже как бы и сделал.
— Как будто гром, а молнию проморгал, — сказал он вдруг и очень тихо.
— Гром? — спросила Надежда.
— Гром, — сказал Каин убежденно и про себя.
Он снова занялся Надеждой, чтобы отвлечься, но это было не то, только замолчал.
Потом он лежал, оглушенный громом и пытаясь понять, когда же это кончится, а потом ему стало неудобно лежать, жестко, что ли, или тесно, и он, не разбудив Надежду, спустился по лестнице вниз и вышел из сарая, стряхивая колючие травинки.
Вокруг было дремотно и мирно, белая ночь была мертвой и пустой, спали люди, скотины, облака. Он закурил и пошел прочь, и все на свете просыпалось от его шагов, разбегалось и пряталось, только звук его шагов был с ним, не покидая.
Отойдя от деревни, он обернулся.
Он посмотрел немного на загоревшийся дом, около которого он закурил, усмехнулся и пошел прочь.
26. Смерть Ваньки Каина
— Это было так, — сказал дядя Саша, — окруженный погоней и со стороны властей, и с другой стороны, не имея ни в ком доверия, он скрылся в глухую сельскую местность и ушел один в лес, чтобы не выделяться. Лес был сырой, и Каин с трудом нашел в нем возвышение посуше, и соорудил шалаш под рябиной, чтобы пожить. Километрах в пяти шла через лес узкоколейка, которая кончалась невдалеке станцией Белой с магазином, столовой и сезонниками, текучими изо дня в день. И однажды в шалаше под рябиной увидел Каин сон неожиданного содержания. А именно приснилось ему, будто пришли к рябине деловые люди, ему незнакомые, с лопатами, и окопали дерево, наклонили его в одну сторону, потом в другую, раскачали и выдернули из земли.
— Это зачем? — спросил он, обозлевая, но они ничего не говорили, молчали, взяли дерево на плечи и понесли.
Рябина осыпалась, и Каин крикнул:
— Не примется она, уже в цвету!
Но люди молчали и уходили, а он ничего не мог сделать и остался на возвышении, а кругом был лес.
Каин проснулся и удивился сну, тем более, что рябина еще и не цвела. Он лежал и думал про сон, и смотрел на рябину, а потом отвернулся лицом вниз и не вставал, не ел и не двигался, пока не пришла к нему слабость, и все в нем затихло.
Там и нашли его сезонники со станции Белой; по ягоды ходили, и освидетельствовал его милиционер, и отвезли его на станцию и похоронили.
* * *
— Нет, не так, — сказал Борька. — Ничего похожего, даже странно, какой там сон? А пришли к нему на квартиру свои, то есть наши, и сказали:
— У каждой работы свои правила, и нам невозможно, чтобы ты жил, потому что мы не знаем, кто ты, и потому нельзя, чтобы ты жил.
И они ему дали веревку и сказали:
— Соверши сам.
А он ослаб и не мог совершить, и они ему помогли.
* * *
— Брось, — сказал Календра и даже сплюнул. — Брось. Был у меня знакомый из Одессы, говорил, взяли Ивана у них, это он точно знает, что у них, а не в Воронеже, после убийства, как слух был. И брали его в море с катеров, ночью, а по берегу полно было оперативников, чтобы не ушел никак. И он лежал в лодке и стрелял до конца, и взяли его раненого, и дали высшую меру, только в больнице он умер или по приговору, знакомый не знал, не уточнил. Это точно, без вранья.
* * *
— Нет, — сказал Щемилов. — Он разлился реками, пророс лесами и взошел солнцем в точных пределах, поскольку судьба его не та, что у пирожника или монаха, а покрупнее была и внутри, и снаружи. И нет ли его в нашем пиве, в нашем хлебе и в этом круглом столе?
* * *
— Нет, — сказала Мария. — Я-то знаю.
Стелла посмотрела на нее как будто с просьбой и сказала:
— Не может быть, Мария.
— Я-то знаю, — сказала Мария.
— А мы? — спросила Стелла и остановилась.
— Придет твой Иван-царевич, — сказала Мария. — Придет, никуда от нас не денется.
А я слушал этот разговор и усмехался, и странно мне было, что они никто не видят, какая у меня усмешка во рту, капризном, как тугой лук.
АБАКАСОВ — УДИВЛЕННЫЕ ГЛАЗА
1. Здравствуйте, Абакасов и все вы
И вот из тютчевского двора и каннского переулка нашего великого города я выхожу наконец на улицу, а на улице светло и пусто, как на тихом озере. В одном конце этой улицы площадь, на площади колонна, а на колонне падает ангел — падает, падает и не может упасть, потому что ему не дано. И вдоль улицы навстречу мне идет человечек с запрокинутой головой, одетый в черную тройку.
Здравствуйте, Абакасов!
Он идет по мостовой, неся в руке старомодную шляпу, идет, глядя прямо перед собой и чуть-чуть вверх.
Он идет к другому концу этой недолгой улицы — а там поле и сад, и цветет сирень, и сияют шпили слева и справа, а посреди поля лежат могильные камни, положив подбородки на грубые ладони.
На улице моей светло и пусто, но вот из двора, из темной его глубины, выходит женщина, прекрасная и стройная, как гречанка, и идет, шурша легким платьем, вслед за человечком с запрокинутой головой.
Здравствуйте, не знаю, как вас зовут.
И еще выходят на эту улицу люди: тридцатилетняя, спелая Елена Петровна, научный работник без особых перспектив; Витя и Вова, похожие, как близнецы, с бесконечными разговорами про ни про что во рту; старый скульптор Щемилов с голосом — орлиным клекотом; студент Петя Гегель, весь в мыслях, как дикобраз в иглах; и еще одна женщина, белокурая и нежная; и с нею почти совсем еще мальчик; и безразличный гражданин, серый, как моль, хоть и в ярко-зеленой велюровой шляпе.