Возьмем, например, не одного из писателей-гигантов, у всех высящихся перед глазами, не Достоевского, скажем, или Толстого, а скромнейшего из скромных наших авторов, стоящего где-то поближе не то к левому флангу отечественной литературы, если выстроить писателей во фронт и по ранжиру, не то к арьергарду, если двинуть ее в поход по тому же ранжиру. И возьму одно только сочинение этого автора, причем сочинение по жанру не очень-то и понятное, которое сам автор именует то статьей, то заметками, то общим очерком, а именно сочинение Глеба Успенского «Власть земли» (1882), и кратко его разберу, чтобы пояснить, где, на мой взгляд, приходится искать русскую философию и чем эта философия интересуется.
Вот диалог автора с Иваном Босых, героем его сочинения:
«— Скажи, пожалуйста, Иван, отчего ты пьянствуешь? — спрашиваю я Ивана в одну из тех ясных и светлых минут, когда он приходит в себя, раскаивается в своих безобразиях и сам раздумывает о своей горькой доле.
Иван вздыхает глубоким вздохом и с сокрушением произносит почти шепотом:
— Так избаловался, так избаловался… и не знаю даже, что и думать… И лучше не говорить! Одумаешься, станешь думать — не глядел бы на свет, перед Богом вам говорю!
— Да отчего же это, скажи, пожалуйста?
— Отчего? Да все оттого, что… воля! Вот отчего… своевольство!»
И Иван Босых ставит сам себе диагноз:
«…Все от воли!.. Все от непривычки, от легкой жизни…»
Успенский заключает:
«Таким образом оказывается, что „воля, свобода, легкое житье, обилие денег“, то есть все то, что необходимо человеку для того, чтоб устроиться, причиняет ему, напротив, крайнее расстройство до того, что он делается „вроде последней свиньи“».
Успенский не может принять этого объяснения, и Иван силится пояснить толковее:
«Потому что <…> природа наша мужицкая не та… Природа-то у нас, сударь, трудовая…» И Иван рассказывает, как служил на железной дороге, распустился там, был изгнан и с радостью вернулся в родную деревню, где с упоением стал поправлять запущенное хозяйство. Вот его главное воспоминание о городе и о железной дороге:
«А там и работы не было, и всякое удовольствие, и деньги, а точно безумный сделался, всю душу-то по грязи истаскал, как свинья свое брюхо… А отчего? — Все воля!»
Успенский комментирует:
«Этим непонятным сопоставлением слов: „воля“ и „нравственное падение“ Иван начинал и оканчивал свои беседы со мною… И что удивительно, мотовство, расстройство начинается именно от более легкого, чем крестьянство, заработка…»
Постепенно, от жизненных наблюдений, идет автор к своим коренным мыслям. Вот Успенский прочел об успехах коллективного хозяйства, об общественной запашке и подробно, убежденно рассказал об этом Ивану. Тот слушал с интересом, но потом возразил, что «хороший хозяин не доверит своей лошади чужому», и поинтересовался, как будет с удобрениями, — и тут выясняется, что между разными видами естественных удобрений существуют глубокие различия, и оказывается, что из общественной запашки, из коллективного хозяйства путного ничего получиться не может:
«Миллионы самых тончайших хозяйственных ничтожностей, ни для кого, как мне казалось, — пишет Успенский, — не имевших решительно ни малейшего значения, не оставлявших, как мне казалось, даже возможности допустить к себе какое-либо внимание, вдруг выросли неодолимою преградой на пути ко всеобщему благополучию…»
Автор спрашивает:
«В чем же тут тайна?»
И отвечает так:
«А тайна эта поистине огромная и, думаю я, заключается в том, что огромнейшая масса русского народа до тех пор и терпелива и могуча в несчастиях, до тех пор молода душою, мужественно-сильна и детски-кротка — словом, народ, который держит на своих плечах всех и вся, — народ, который мы любим, к которому идем за исцелением душевных мук, — до тех пор сохраняет свой могучий и кроткий тип, покуда над ним царит власть земли, покуда в самом корне его существования лежит невозможность ослушания ее повелений, покуда они властвуют над его умом, совестью, покуда они наполняют все его существование. …Оторвите крестьянина от земли, от тех забот, которые она налагает на него, от тех интересов, которыми она волнует крестьянина, — добейтесь, чтоб он забыл „крестьянство“, — и нет этого народа, нет народного миросозерцания, нет тепла, которое идет от него. Остается один пустой аппарат пустого человеческого организма. Настает душевная пустота, „полная воля“, то есть неведомая пустая даль, безграничная пустая ширь, страшное „иди, куда хошь…“
…Земля, о неограниченной, могущественной власти которой над народом идет речь, есть не какая-нибудь аллегорическая или отвлеченная, иносказательная земля, а именно та самая земля, которую вы принесли с улицы на своих калошах в виде грязи, — та самая, которая лежит в горшках ваших цветов, черная, сырая, — словом, земля самая обыкновенная, натуральная земля».
Близко к этой тайне, пишет Успенский, подходил и Герцен, который писал о тайной («трудно уловить словами и еще труднее указать пальцем») внутренней силе, которая сберегла русский народ «вне всяких форм и против всяких форм». И Успенский пишет:
«Оказывается, что „сила“, которая охраняет человека под кнутом и палкой, которая сохраняет у него, несмотря на гнет крепостного права, открытое, живое лицо, живой ум и т. д., получается в этом человеке непосредственно от указаний и велений природы, с которою человек этот имеет дело непрестанно, благодаря тому, что живет особенным, разносторонним и благородным трудом земледельческим. Оказывается, что не только наш крестьянин-земледелец, но решительно крестьянин-земледелец всех стран, всех наций, всех народов точно так же неуязвим во всевозможных внешних несчастиях, как неуязвим и наш, раз только он почерпает свою мораль от природы, раз только строит свою жизнь по ее указаниям, раз только повинуется ей в радостях и несчастиях, то есть раз только он — земледелец, так как нет такого труда, который бы так всецело и непосредственно, и притом каждую минуту и во всем ежедневном обиходе зависел от природы, как труд земледельческий.
…Эту неизменность основных черт земледельческого типа накладывает на крестьян всех стран света неизменность законов природы, которые, как известно, тоже „устояли“, несмотря на то, что в Риме были Нероны и Калигулы, а у нас — злые татарчонки, Бироны, кнуты, шпицрутены. Неизменно, на том же самом месте, как тысячи тысяч лет назад, так и теперь, стояло солнце; как и теперь, оно заходило и восходило в тот же самый день и час, как и в „бесконечные веки“, могли сменяться тысячи поколений тиранов, всяких людей, нашествий, но тот человек, которого труд и жизнь обязывали быть в зависимости от солнца, должен был оставаться неизменным, как и неизменным оставалось оно. <…> Река, солнце, месяц, весна, осень, трава, деревья, цветы — все до последней мелочи природы было точь-в-точь то же самое, что и в „бесконечные веки“. Это было неизменное. От этого зависела жизнь, в этом — тайна миросозерцания».
Глеб Успенский переходит далее к проблемам нравственным:
«В строе жизни, повинующейся законам природы, несомненна и особенно пленительна та правда (не справедливость), которою освещена в ней самая ничтожнейшая жизненная подробность. Тут все делается, думается так, что даже нельзя себе представить, как могло бы делаться иначе при тех же условиях. Лжи, в смысле выдумки, хитрости, здесь нет, — не перехитришь ни земли, ни ветра, ни солнца, ни дождя, — а стало быть, нет ее и во всем жизненном обиходе. В этом отсутствии лжи, проникающем собою все, даже, по-видимому, жестокие явления народной жизни, и есть то наше русское счастье и есть основание той веры в себя, о которой говорит Герцен. У нас миллионные массы народа живут, не зная лжи в своих взаимных отношениях, — вот на чем держится наша вера».
Запомним, запомним это — отсутствие лжи! Вот то впечатление, которое создает в человеке природа, вот основание счастья и веры…
«Но хоть в природе и все — правда, но не все в ней ласково. <…> Все поедает друг друга каждую минуту, и все каждую минуту родится вновь… <…> А в человеческом обществе, поставленном к природе в слишком неразрывную зависимость и не имеющем возможности жить иначе, как по тем же самым законам, как живет вышеизображенный лес (в котором все едят друг друга и хвалят за это Творца. — Б. В.), этот писк и вопль человеческого существа ужасен и жалок необыкновенно, потому что тут жестокое друг над другом совершают люди, а не звери, не бессловесные животные. Повторяем, и в этих жестокостях неизбежная правда: заедят непременно слабого, заедят не зря, а непременно вследствие множества неотвратимых резонов, — заедят, и все будут невинны; но и сердце, которое содрогается от этого человеческого писка, частенько переходящего в стоны, также содрогается не без основания. <…> один дерет с другого шкуру — и не чувствует; ему довольно знать, что нельзя иначе <…> А другой, и издали глядя на это зрелище, не только сам ощущает боль сдираемой кожи, не только чувствует страдание обдираемого человека, но имеет даже дерзость считать этот неизбежный акт возмутительным и жестоким, имеет даже дерзость закричать издали: „что вы делаете, проклятые!“ — хоть и знает, что они не виноваты.