Женщина открыла им дверь — и они узнали ее во всем блеске.
— Вчера умер Щемилов, — сказала женщина.
13. Речь, а вернее, слово отца Всеволода над тихо лежащим Щемиловым
В притворе справа орали младенцы в очереди на руках у матерей, орали перед крещением, и это был не первый их крик, а тоже очередной, и молодой поп, похожий на переодетого следователя по особо важным делам — откормленный, с глазами цвета золотой пуговицы, небритый, — в блеске свечей крестил деловито всех этих Александров и Татьян, Сергеев и Наталий, готовя их к вечной жизни, когда, смертью одолев смерть, они перестанут орать и предстанут перед создателем своим, чтобы выяснить наконец, что же все это значило, что осталось позади, и в чем тут замысел, и каково же было их место в этом замысле. Так пожелаем им сказать в ту минуту: «А вот, оказывается, в чем дело!» — и начать далее вечную жизнь, и пусть это не будет мрак и скрежет зубовный — зубов у них, например, пока и вовсе нет, и вообще, они еще очень небольшие, хотя орут куда как громче взрослых.
Много удивительного вокруг, если, повторяю, вникнуть, и Абакасов стоял в храме, удивленно глядя на тихо лежащего Щемилова — лежащего неподвижно, однако с улыбкой, но не с той улыбкой, в которой скачут бесы и с которой слетают, подмигивая, искры взаимопонимания, а с улыбкой просто, про себя, настолько про себя, что даже глаза были закрыты.
Отец Всеволод, лысый и немного полный, с видом хозяйственного мужика, знающего, как что соорудить и куда забить тот бесценный гвоздик, который он держит в зубах, распрямив его перед тем так, что тот стал прямее покупного, отец Всеволод со лбом Сократа и носом, по-славянски скошенным на сторону и задранным природой кверху, сказал такое вот приблизительно слово:
— Предельно велик господь и даже беспредельно велик он, и все перед ним равны — и машинист первого класса, и художник, и даже милиционер, а также равны все народы. Но если попадается такой народ, что не сидится ему на одном месте, что ворочается он с боку на бок вместо того, чтобы спать, как положено; если обуревают его страсти, а на все Божья воля, то указует на такой народ перст Божий, и тогда держись, ибо этот перст всегда крест, и это тяжело, хотя лучшего нельзя и представить. И в каждом народе, включая беспокойные в первую очередь, появиться могут наряду с механизаторами и милиционерами такие люди, как вот он.
И отец Всеволод показал перстом на Щемилова и перекрестил его. А тот улыбнулся.
— Он не имел жилья и прописки, как имеем мы все, ни денег, кроме двадцати рублей пенсии на хлеб и на чай. И он делал денно и нощно разные штуки из глины, воска и даже тряпок, так как был он скульптором, а денег не имел. Так дожил он до шестидесяти лет, и каждое новое его творение было непохоже на предыдущее, ибо он поднимался по лестнице, которую строил сам, к Господу Богу, ему подражая, ибо человек — это тот же Бог, только с недостатками, и человеку свойственно произносить слово и делать разные фигурки из глины, и вдыхать в них жизнь. Иные, обладая даром, сотворят немного и почиют на плодах своего труда, сытно кормясь и пожиная. А он постигал то, что хотел постичь, и перестали его понимать сначала все, а потом и близкие, но он не роптал. Пятьдесят лет я служу тебе, Боже, изо всех сил, и вот если и этого ты не примешь в любовь свою, то просто не знаю, кого другого предложить и что делать, прости, Господи. Сам посмотри — одежда на нем ветхая, тело его сухое и без жира, жить ему было негде, а он улыбается! И пусть были на нем грехи, то какие это грехи по сравнению с прочим — может, выпил когда за компанию, если угостили, да выпив, стесняясь, чтобы не подумали о нем хорошо, эту песенку проклятую спел — а как я просил не петь ее, на исповедях просил: «У русской женщины нога большая-большая…» — ну и так далее, не могу повторить, прости, Господи. Так что прими его, пожалуйста, очень тебя прошу, и все мы просим.
— Господи, помилуй, Господи, помилуй, Господи, помилуй нас, — запел хор.
Все потом разошлись, а Абакасов пошел посмотреть, как крестит орущих, пузатых, красных младенцев в правом притворе молодой поп, похожий на следователя, и удивлялся, удивлялся, удивлялся безмерно.
14. Чемоданы, очень много чемоданов
Каждый несет по жизни свой чемодан.
Он набит женой, детьми, разговорами и бесконечными обязательствами. И каждый укладывает в свой пухнущий чемодан все, что встречается на пути, укладывает самого себя, пока не уложит полностью и не успокоится в конце концов.
Чемодан был у Абакасова до сих пор пуст, и оттого жизненная походка у Абакасова была до сих пор непривычной, легкой.
Иногда он писал, присев к подоконнику, но не хранил и не прижимал к груди, нося написанное не в чемодане, а в голове, считая, что пока не нужно и вообще дело не дошло еще до рассвета.
Вот и сейчас сидит он боком у подоконника и пишет, не зажигая свет, а пользуясь от фонаря во дворе, что рядом с тополем.
Тихо вошла Елена Петровна и посмотрела на него: как бы уложить его в свой чемодан, такого хрупкого, казалось бы, беззащитного, как дошкольник, но вот, однако, не получается.
— А у меня есть неприятности, — говорит она.
Абакасов встает в полной боевой готовности.
— Всем можно, а мне нельзя, — говорит она. — А я не хуже.
— Чемоданы, очень много чемоданов, — хмуро говорит Абакасов.
— Какие чемоданы? — говорит она.
— Тяжелые, — говорит он.
И вот она понимает, что опять не получилось, даже с помощью неприятностей, и выходит, чтобы перевооружиться.
Не было Щемилова, чтобы защитить, и плечи Елены Петровны волновали Абакасова, разрушая сегодня вечером его серьезные взгляды на себя. И когда она вошла в сиянии плеч решительными ногами, Абакасов понял, что час его пробил. Она вошла как врач, в серебристо-белом халате с крупными розами на нем, и комната стала теснее, как клетка, и Абакасов был загнан в нее, и привычные мысли бились крыльями о стены, поднимая пыль суеты и не помогая; мысли, никогда не попадавшие в цель, когда касались лично его и обрекавшие его быть придворным с дворниками и видеть циклопов в заурядных людях. А тут пришел лекарь, уверенный и знающий, и раздел его, и уложил в постель, и лечил с талантом и перерывами, так что к середине ночи он заснул освеженный, полный прохлады и знания жизни. А доктор спал рядом, довольный делом рук своих.
До чего часто забывают, что придется проснуться, как приходится и трезветь, и взрослеть, как нам с вами, как тридевятому царству-государству.
И он проснулся.
Он лежал на дне, а над ним в зеленоватой воде плавали стол, стулья, шкаф и абажур, и они постепенно тонули, дрожа, становились на место, а он всплывал над вещами в полном одиночестве, потому что Елена Петровна ушла.
Он встал не улыбаясь и облачился в доспехи крахмальной рубашки и черной тройки, чтобы заполнить пустоту светлого дня ожиданием. Тревога была в его сердце, но он знал, что в предстоящем дне не должно быть места случайным плечам и чужому дыханию, ибо они разрушали с годами построенный храм судьбы, а судьба — это ты, как ты есть. Отчего была тревога, Абакасов не мог понять — словно он забыл что-то и силился вспомнить, но не мог. Словно была в его жизненном плане прореха, а где, он не мог обнаружить. Словно кто-то бился у него под сердцем, но кто бы это мог быть?
— Доброе утро, — сказал Петя Гегель Абакасову в коридоре.
— Доброе утро, — поклонился Абакасов и посмотрел на Петю, но не мог вспомнить.
15. Безразличный
Очень редко вижу я эту фигуру в жизни, но все-таки вижу — так редко, что почти не удается всмотреться, а если удастся, то я расскажу о ней подробнее, потому что это замечательная фигура, и в ней, может быть, весь мой страх и заключается, именно в ней, а не в том, по прозвищу Каин, у которого не получилось выйти на дорогу, потому что он сам перебежал себе дорогу, как черная кошка, когда двинулся к свету из Упраздненного переулка. Весь мой страх и ваш страх, может быть, тоже, если вы знаете этот вот страх, когда сидишь один в доме не воином, а невольником своих занятий, ночью, и выключишь настольную лампу, и в окно кинутся хвойные лапы сосен, что качаются там, за стеной, на морозном ветру, кинутся за твоей душой, а тебе жизни осталось, возможно, с хвойную иголочку, и уже никогда ничего не успеть, и душа тоскливо пустеет, и ничего в ней не обнаруживается из прошлого, пока темнота лезет за тобой в окно, и улетая навсегда в холодное такое небо, ты будешь оглядываться на землю, а на ней ничего уже не разглядеть, она мерцает себе, как звездочка, и ничего не разглядеть в ее лучиках. Или, если вы такого страха не знаете, то еще есть страх серой стены в городе, стены без отверстий, в серых громадных узорах, и от страха делается перед ней безнадежно и так печально, как только в детстве, и хочется прислониться к этой стене и поплакать, как в детстве, потому что ну до чего же ты один-одинешенек вот тут, но где там тебе поплакать — от детства-то тоже одни лучики-лучики, а больше ничего не видать, и ты должен вспомнить, что на тебе приличное плотное пальто из черт его знает, забыл, какой материи, и зеленая шляпа, и вообще фу-ты ну-ты, какой ты, так что вот так — где там тебе тут. Одна смехота, как вообразишь.