Выбрать главу

— Как это — и чувственно, и нравственно? — спросил он и облизнул пересохшие губы.

Надя посмотрела на него. Как слепая глядит иногда, подумалось вдруг Афанасию Ивановичу со страхом, это, наверно, оттого, что глаза у нее очень уж большие и цвета странного, как этот цвет называется — лазоревым, что ли? васильковым? Да красива ли она, почему-то опять с испугом подумалось ему, и сердце его вдруг застучало, забухало, словно кто-то стал бить не то в колокол, не то в огромный барабан, и кровь прилила к голове так, что заложило уши и заныли глазные яблоки.

— Чувственно, — сказала Надя, снова обращаясь к окошку и как бы отвечая урок, — это все, Афанасий Иванович, что к телу относится, например, труд, деторождение, смерть. А нравственно — это душа наша, ее совесть, любовь, понимание всего тайного и сокрытого.

— Тайного и сокрытого, — изо всех сил старался не пошевелиться Афанасий Иванович, — это чего же?

Как, однако, у нее на шее жилка бьется, удивлялся он про себя, не может быть, чтобы от этой своей политграмоты она волновалась…

— Кроме вселенной и людей, — отвечала Надежда окошку, — есть третий мир, мир знаков и символов, они и помогают постичь то, что мы словами не опишем.

— Нас проще учили, — сказала мать Наталья. — Полюби Христа всем сердцем и помышлением своим — вот и станет тайное явным, а сокрытое откроется.

Где же это ты, Афанасий Иванович, торчишь, подумал он о себе в третьем лице. Идет к концу двадцатый век, вокруг шумит современность, завтра тебе надо к министру лететь — на заводе завал, металла не хватает, а ты тут сидишь, бодягу какую-то слушаешь второй месяц. Очнись!

Но не очнулся он, не отвлекся от бившейся на шее жилки с помощью мыслей о заводе, металле и Москве с министром посередине — гремели в ушах его барабаны, как в тех африканских деревнях, что показывают иногда по телевизору.

— А разве, — спросил Афанасий Иванович под грохот и буханье в сердце и голове, — а разве любовь и деторождение — не грех?

Надя изумленно глянула на него и рассмеялась — тонко и легко.

— Господи, вот вы еще какой… — начала она еще сквозь смех и не договорила.

— Какой я, какой? — вцепился Афанасий Иванович.

— Чуть не сказала «темный», — перестала смеяться Надя.

— Ты не заговаривайся-то, — сердито вмешалась мать Наталья. — Расхихикалась.

— Простите, — сказала Надя.

Афанасий Иванович покивал головой, соглашаясь, что он еще темный, поставил локоть на стол, вложил подбородок в ладонь, взялся пальцами за нижнюю губу, изображая глубокую сокрушенность по поводу своего невежества, а тем временем принялся вспоминать своих женщин — нет, красивые женщины смеются неприятно, не умеют, решил он, да и вообще женщины. А эта и смеется, как поет. Самородок, самородок величиной в мечту! Но сколько же еще идти?

Вдруг он почувствовал на плече руку Нади, вздрогнул.

— Что это вы? — тихо спросила она. Афанасий Иванович тряхнул головой, боясь, что она расслышит гром, от которого у него все внутри ходуном ходило, проглотил слюну и облизнул губы.

— Бедненький, — не то насмешливо, не то виновато сказала Надя.

Афанасий Иванович растерялся, у него мелькнуло подозрение, что его видят насквозь, и он самоотверженно ринулся вперед:

— А Адам и Ева? Разве их не за это именно вот из рая исключили? Не за любовь?

— Нет, за обман и гордыню, а не за любовь. В чистоте и любить, и родить греха нет, — объяснила Надя, глядя на этот раз ему прямо в глаза.

— Адамов грех все-таки из-за Евы случился, — сказала монашка.

— Вот и мне всегда это так представлялось, — поддакнул Афанасий Иванович. Представлялось ему, как же!

— Вот как это вам представлялось, — со странной усмешкой сказала Надя. — Однако греха в любви нет.

— И стыда нет?

— Нет, — ответила Надя и вдруг осветилась улыбкой. — Спрашивай еще!

— Не понимаю я, — придумал срочно вопрос Афанасий Иванович, — как это, с научной точки зрения, непорочное зачатие?

Мать Наталья положила вязанье на колени и уставилась на Афанасия Ивановича, на всякий случай перекрестившись. Лицо Нади, как показалось Афанасию Ивановичу, стало немного печальным, она молчала и ждала, что скажет монахиня. Но та после долгой паузы вернулась к вязанью, и тогда Горюнова очень тихо сказала, опустив глаза:

— Чиста она, как солнышко, и какая тут может быть научная точка зрения, что это вы придумываете…

Нет, сказал себе Афанасий Иванович, теперь недалеко, кончается моя дорога. И пришел от себя в восхищение — вот так и надо своего добиваться! Где получается — беги бегом, где трудно или опасно — по-пластунски ползи, где круто — карабкайся, только не стой на месте. Насторожилась женщина — делай вид, что на месте стоишь, а сам незаметно, незаметно, будто ноги на месте переставляешь, вперед продвигайся, хоть на сантиметр, но — вперед. Недалеко уже, недалеко до цели, пело его существо, теперь только случай нужен, позарез нужен.

И случай, конечно, подвернулся.

Вскоре после Пасхи, — а она в том году была ранняя, и на Пасху похристосовался Афанасий Иванович с Надей прямо в губы, чуть с ума не сошел, но сдержал себя, не выдал страсти — все-таки имел, как видите, человек над собой власть, пусть временную, однако же имел! — в один прекрасный вечер, когда Надя учила Афанасия Ивановича понимать псалмы в их символическом, а не буквальном смысле, — впрочем, понять их он так и не смог, да не очень-то уже и старался, чувствуя, что и без псалмов его дело почти в шляпе, — вдруг собралась в этот вечер мать Наталья к священнику, отцу Михаилу, где, как она сказала, кто-то ее ждет, приехавший издалека, какой-то болящий. А мать Наталья умела вправлять позвонки и как-то по-особенному массировать ревматиков, что, однако, тщательно скрывала по приказанию отца Михаила, помогая только очень и очень немногим. Не знаю, почему она об этом человеке забыла и вдруг вспомнила поздно вечером, заторопилась и сказала, что ночевать не вернется, — отец Михаил жил в противоположном конце Инска, в церковь ездил на собственных «Жигулях».

— Проводишь меня, — распорядилась мать Наталья и ушла вместе с Афанасием Ивановичем, велев Наде покрепче запереться, вовремя закрыть печную трубу и не забыть утром выпустить Дружка.

Уходя, успел Афанасий Иванович положить под кресло, в котором тут всегда рассаживался, бумажник с документами и деньгами.

И вот тут, у самой уже цели, провожая мать Наталью, налепил Афанасий Иванович не одну, а сразу две ошибки. Вместо того чтобы проехать вместе с ней в одном трамвае с десяток остановок, он вообще в трамвай не сел, сказав, что ему нужен не этот. Мало того, его так понесло, что он вдруг ляпнул, что придет теперь нескоро, так как уезжает в командировку.

— Далеко ли? — спросила мать Наталья.

— В Бангладеш, — соврал неизвестно почему Афанасий Иванович и тут же вынул и подарил монахине оренбургский платок, давно им для нее припасенный — для прочности их союза в обстоятельствах, которые он предвидел.

— Что ж, — сказала мать Наталья неуверенно, поскольку не очень-то представляла себе, где это Бангладеш находится, — храни тебя Господь и там.

Платку, о котором она давно мечтала, была рада необыкновенно и даже поцеловала Афанасия Ивановича на прощанье. Тот вытерпел старушечий чмок мужественно, помахал уходящему трамваю вслед и даже не стал дожидаться, когда тот отъедет на приличное расстояние.

Свет Надя не потушила — горел свет за одиноким силуэтом церкви. Вышел, вышел из тумана желанный вам берег, Афанасий Иванович…

Распахнув полушубок, пролетел он мимо церкви, не хлопнув, прикрыл за собой калитку, обогнул дом, поднялся на крыльцо, почувствовал — не надо звонить, легонько нажал на ручку — да, не заперта дверь! Распахнул ее Афанасий Иванович — в прихожей горел свет и в полной освещенности стояла перед ним Надя, без улыбки стояла, держа его бумажник в протянутой к нему руке. На мгновение он замер, глядя ей в глаза, но она тотчас же их опустила.

— Вот как это вам, оказывается, представлялось-то, Афанасий Иванович, — грустно сказала она.

— Нет, не так, не так, не так совершенно, — забормотал Афанасий Иванович, — ничего подобного, наоборот, нет вопроса, не мог и подумать, о чем речь…

Он бормотал, защелкивая замок, выключая свет, отводя руку с бумажником и прижимая к себе это непонятно почему спокойное тело, к которому он впервые прорвался, потрясенный не тем, что прорвался-таки, и не тем, что не встречает никакого сопротивления, — не встречал он его часто и раньше, очень часто, — а тем, что впервые в жизни чувствует он неправдоподобный прилив сил, необыкновенных сил. Никогда раньше ничего похожего с ним не было, и мелькнула у него вдруг мысль, как это и зачем он прежде обнимал, ласкал и все такое прочее тех женщин, которых раньше обнимал, ласкал и все такое прочее. Неся Надю, покорно обвившую его руками, в комнату, гася попутно свет, он со страхом неожиданно почувствовал, что как бы и не было у него раньше ничего того, что вроде было, и что жил он до сих пор как бы нищим, потому что хотя и имел он много женщин, но, похоже, никогда женщины и не знал, так что чувствовать себя богатым в этом смысле не было решительно никаких оснований. Почувствовав, испугался — и того небывалого, что с ним происходит, и того, что мог умереть без того, чтобы с ним такое произошло.