Выбрать главу

— Помолчите, матушка, — приказал отец Михаил, дрожа не то от раннего холода, не то от чего-то еще.

Но Надя наконец открыла, и все четверо оказались в комнате…

Представьте себе эту сцену: собака Дружок, виляя хвостом, по очереди заглядывает всем в глаза, робко напоминая, что пора ей погулять, но всем не до нее — священник сидит за столом, мать Наталья, обезумев от увиденного, замерла у двери, Надя, опустив голову, с повисшими вдоль тела руками стоит посередине, Афанасий Иванович сидит на постели. Он то безнадежным взглядом озирает комнату в поисках ботинок, то любуется своими красными носками. На нем и брюки, разумеется, и рубашка, и галстук, и замшевая куртка, и вон в прихожей на гвозде его полушубок и шапка, но без ботинок он уйти никак не может. Весь его опыт насчет таких дурацких положений, который он обобщил слышанной где-то восточной пословицей — из тридцати шести возможных выходов наилучшим является бегство, — сейчас бесполезен…

— Где мои ботинки, в конце концов? — спросил он у Нади, нарушая молчание. Та посмотрела на него скорбными огромными глазами, перевела взгляд на красные носки — и вдруг фыркнула, лицо ее исказила судорога смеха, но она тут же взяла себя в руки и, пожав плечами, снова стала рассматривать пол у своих ног. «Черт возьми, какие у нее плечи», — подумал Афанасий Иванович, вспомнив эти плечи в кольце своих рук и ощутив вдруг такую тоску в теле, такое желание обнять их снова, что даже под ложечкой заныло. Он тут же почему-то представил, как они с Надей идут рядом не то по театру, не то по великолепному залу во время приема на невообразимо высоком уровне, и на ее открытых плечах испаряются в безнадежности вожделеющие взгляды мужские и завистливые женские, как капли воды на раскаленной докрасна сковороде, а он запросто обнимает эти плечи, и она ему улыбается… Представив это, Афанасий Иванович с трудом подавил в себе стон и решил ботинок больше не требовать.

На служителей культа, разумеется, он плевать хотел. Ну, неловко, конечно, получилось, но что ему до этих престарелых разносчиков антинародного опиума? Что могут ему сделать жалкие продавцы духовной заразы? Что? Обвинить в изнасиловании? Никогда Надя в суд не подаст, в этом смысле ее характер он еще в начале, когда начались уроки насчет Христа и прочая галиматья, определил уверенно. Пожалуются? Куда и кому? В газету? На завод? Смешно. В крайнем случае он заявит, что, во-первых, это их с девушкой личные дела, ей уже восемнадцать исполнилось, а, во-вторых, они собираются жениться, так что он просит не мешать ему закладывать семью, не все же в холостяках ходить — такое объяснение всех отошьет надолго, а там видно будет, закрытую жалобу вторично открывать ой-ой как не любят. Что еще могут ему сделать? Начнут сейчас орать, скандалить? Неприятно, конечно; эта старая баба, пожалуй, и вцепится, однако страшного особенно ничего нет и в скандале…

Провернув возможные варианты, Афанасий Иванович успокоился.

Однако недооценил он, вертя вопрос и так, и этак, все коварство священника. Тот как сел у стола, о чем-то задумавшись, так и сидел сиднем, не двигаясь и ни на кого не глядя.

В форточку, которую отец Михаил открыл сразу же, как вошел, валил морозный пар.

Молчание, густое, как мазут, наполнило комнату.

Прошло пять минут, десять.

Ноги у Афанасия Ивановича начали мерзнуть, он почувствовал, что все больше злится, и уставился на священника с вызовом, надеясь, что тот ощутит этот его взгляд, и тут вдруг заметил, что губы у отца Михаила чуть шевелятся.

«Молится! — сообразил Афанасий Иванович. — Молится, чтоб его черт побрал! Надо же, нашел время и место спектакль устраивать». Как и большинство людей его возраста и положения, Афанасий Иванович решительно не допускал, что взрослый и разумный человек способен искренне молиться. И притворство попа привело его в ярость. Тут он заметил, что и Надя, несомненно, тоже молится. На монашку ему и посмотреть было противно. Дело ясное, понял он, его хотят взять измором. Куда же он вчера эти проклятые ботинки зашвырнул все-таки?! Здесь же их скинул, у самой постели…

С полчаса, пожалуй, вытерпел Афанасий Иванович, проторчав в вышеупомянутом мазуте молчания от пяточек до макушки. Бывал он в передрягах и не только в донжуанских, а и в серьезных — на всяких там бюро, коллегиях, заседаниях комиссий, когда судьба висит на волоске и от одного слова зависит, пан ты или пропал. И знал он твердо, что говорить в таких фатальных случаях надо только тогда, когда либо нельзя уже не говорить, либо никто твоего высказывания не ждет. А заговоришь, так будь добр — в чеканных словах вырази суть, возьми быка за рога, такую отлей пулю, чтобы наповал. А сейчас надлежало ему лишь терпеливо выслушивать других, не спешить, не соваться вперед.

Но чем дольше те трое молились, тем яснее становилось Афанасию Ивановичу, что он, сидящий на кровати в красных носках и замшевой куртке цвета песков и скал Аравийской пустыни да еще при ярком галстуке, теряет достоинство руководителя и вообще человека, привыкшего владеть положением и решать вопросы. Как же все-таки, метался он в душе, выйти с честью из дурацкого положения?

И Афанасий Иванович начал мысленно отливать пулю, способную обеспечить ему возврат в седло для твердого в нем сидения. А такая пуля имелась в его распоряжении одна-единственная.

Была не была, потом разберусь, решился он наконец и громко, как бы подводя итоги обсуждению, сказал:

— Рад, что вы приехали. Надя, прошу тебя вот при всех стать моей женой.

6. Еще более дурацкое положение

Пропащая корова всегда дойная.

Пословица

Высказался он, конечно, неудачно, Надя усмехнулась, но до слов ли тут всем было!

— А ты холостой ли? — спросила мать Наталья, и в голосе ее была нескрываемая радость.

— Нет вопроса, — подтвердил Афанасий Иванович.

Отец Михаил поднял голову, но не успел ничего произнести, как Надя стремительно сказала:

— Спасибо, Афанасий Иванович, за великую честь, но быть вашей женой мне невозможно.

И поклонилась ему, однако оставалось неясным, печально она это произнесла или насмешливо.

— Ой, — сказала мать Наталья.

— Не болтайте! — прикрикнул на нее отец Михаил.

Афанасий Иванович задохнулся от растерянности, почувствовав себя не на коне, а где-то рядом.

— Раз так, — сказал он, с трудом овладевая собой, — то немедленно найди мои ботинки, чтобы я ушел.

— Объяснись, — приказал Наде отец Михаил.

— Батюшка, не при Афанасии Ивановиче бы, — попросила Надя.

— Где мои ботинки? — завопил Афанасий Иванович. И вдруг понял, что их спрятала Надя, спрятала нарочно, чтобы не дать ему смыться. Да нет, подумалось ему, откуда она знать-то могла, что я захочу уйти? Откуда-то знала, сказал ему внутренний голос, она о тебе многое знает, и не исключено даже, что и всего тебя за эту ночь раскусила. Но к разумному этому предостережению Афанасий Иванович прислушаться толком и сделать для себя выводы не успел — подхватила его вдруг незнакомая полнота чувств и понесла сквозь картины и соображения, которые замелькали с необыкновенной пестротой. То померещилось ему, что он сидит на постели совершенно голый снизу, хотя сверху в рубашке с галстуком и в куртке; то увидел он тот вот прием на головокружительном уровне, но его почему-то с этого приема выволакивают прочь, а Надя обидно смеется вслед; то ощутил он мысленно мягкое и горячее, и мелькнуло соображение, какой он был в эту ночь, а дальше пусть будет, что будет, молодец, и что женщина такого забыть не сможет, но тут он вспомнил, что за всю ночь ни одного ласкового слова не слышал, да и вообще она почти не открывала рта, только для поцелуев. Познал, но не узнал! — взорвалось у него в голове высокопарное и нелепое соображение, совершенно ему прежде чуждое, и тут же ладони его почувствовали нежную кожу ее юных колен, и он чуть не зажмурился от желания, шампуром проткнувшего ему сердце. То он увидел ни к селу ни к городу народного умельца Алешу и библиотекаршу Берту Самойловну, а также святого Дмитрия Солунского, и услышал, как Надя читает ему слова: «…действовать и телом, и душою, и чувствами, и разумом, и сердцем, и волею…» Тут он почему-то качнулся на кровати и схватился за спинку, чтобы не упасть, и картины сгинули вместе с соображениями.