Выбрать главу

А что без него будет с Надеждой Платоновной, не в пенсии же тут дело?

Господи, да неужели же и это — еще не счастливый конец? Неужели все еще только начинается?

1980

СЕРЖАНТ И ФРАУ

— Она все время молчала, даже по-немецки не говорила со мной, хотя я немецкого вообще-то не знаю, разве что гут, их либэ, ну, это все знают. Но она и этих слов со мной не говорила.

Городок был небольшой, нас-то в нем тоже мало, и попал я к ней в дом один. И вот она достает для меня сервиз, накрывает стол скатертью собственноручной работы, ставит рюмки и бокалы, вилки-ложки кладет серебряные. Потом улыбается, достает полотенце — тоже с вышивкой — и приглашает меня рукой — милости, дескать, прошу за мной. Чувствую я, что дома, кроме нас, никого нет, иду за ней, а она, нисколько не стесняясь, беззастенчиво идет впереди, открывает двери передо мной. Прохожу в последнюю дверь мимо нее, оказываюсь в ванне. Вода горячая, мылом пахнет, как духами, а ванна такая — хоть плавай, не как у нас сейчас, что скрючишься, как зародыш, по очереди то ухо моешь, то колено. Зеркало, помазок новенький, бритва — ручка из слоновой кости. Ну, все есть. Неудобно мне стало даже, но она улыбается так, что ты просто совершенно себя просто чувствуешь, вроде не солдат ты завоеватель, а к сестре в гости приехал, и не опасен ты для нее, как для женщины, а стопроцентно приятен. И дает она мне халат и показывает белье для меня, тонкое, на наше совсем не похожее, хотя предметы по назначению вроде те же.

— Мужа? — спросил сержант.

Фрау всмотрелась в его лицо, просветлела пониманием и отрицательно покачала головой.

Он прикрыл за ней дверь и запер на задвижку. Бритый, причесанный, душистый чистотой и мылом, в меховых мягких туфлях, в халате до полу, с трофейным револьвером в кармане и с автоматом в руке, он вышел из ванны.

— Понимаешь, не мог я оружие оставить. Сопротивления в городке нам, конечно, уже не было, поскольку вчера они повсеместно капитулировали, но вдруг. Так я из ванны вышел, а она уже ждет, ведет к столу — чего там не было! И до войны я все-таки жил, и в войну не голодал — но ничего такого не видел. Красиво. Зелень, бутылки на подставках, мясо под соусом, печенье домашнее, сыр пяти сортов, пиво кувшином. А она сама не ест, не пьет, только мной руководит, чтобы я ел и пил правильно. Я ей что-нибудь говорю, она на меня смотрит, думает и, понимаешь ли, понимает. И улыбается от радости, что понимает.

— Пейте и вы, — сказал сержант.

Фрау отрицательно замотала головой.

И такая она была веселая и жизнедеятельная, что сержант не настаивал — зачем ей пить, она от этого не улучшится, а только ухудшится, не так, как мы.

— Слушай, — сказал сержант. — Ты почему меня не боишься? Ты знаешь, что у меня за спиной?

Она посерьезнела и внимательно слушала большими глазами из-под выпуклого лба его губы, брови, глаза и голос, его руку, вдруг сжавшую рюмку.

— Отчего я стал много разговаривать? То ли от вина, то ли оттого, что не понимала она моих слов, но словно бы и понимала. Однако стал. От Воронежа, как воевать начал, все больше молчал, на Валдае молчал, Польшу прошел, в госпитале был — молчал, а тут, в Германии, в логове фашистского зверя, перед симпатичной немкой заговорил, словно в деревню вернулся или замполитом назначили. И понес, и понес.

— Знаешь, что у меня за спиной? — снова спросил сержант. — Не знаешь и не можешь знать. У тебя вот в доме чисто и красиво, подставка под бутылкой и та приятную музыку играет, пока наливаешь, и лицо у тебя нежное и беззаботное, а на стене ковер с охотниками и оленями в натуральную почти величину, и вообще кругом культура, а у меня за спиной на сотни километров керосиновые лампы по землянкам, даже стекол и керосина не хватает. И везде окопы да воронки, так какое ты имеешь право меня не бояться?

Фрау улыбнулась, легко поднялась со стула и поставила перед ним деревянную коробку с резьбой. Он посмотрел на коробку, недоверчиво, как на мину, осторожно приподнял крышку, крышка поднялась, но не снималась, он потянул посильнее, а она не поддавалась, и он ее отпустил, и вдруг выскочила из коробки непонятно как и легла в ложбинку на крышке длинная сигарета. Он взял ее и понюхал — табак пахнул сильно и породисто, и он взял сигарету в рот, а фрау уже подносила ему зажженную спичку, и он посмотрел, прикуривая, на ее нежное лицо и увидел, что неизвестно еще, кому приятнее — ему ли курить эту тонкую штуку, или ей подносить спичку и смотреть.

— На Валдае, — сказал сержант, — в деревне мы стояли, уцелела деревня, ее поп отбил у немцев, такой вот был батюшка особенный, патриотический, он при ваших крестил детей, молебны служил, а как мы подошли, немцы жечь начали деревню, а у попа оружие было припрятано, он с прихожанами и начал палить по немцам, а жгли отряды специальные, им, конечно, ни к чему, чтобы по ним стреляли и из-за деревни этой связываться они не пожелали и ушли. Но попа этого наши все-таки расстреляли потом — зачем немцам служил открытием церкви. Однако деревня уцелела, и мы в ней грелись у печек, некоторые успели попариться и даже кое-что еще успели, а я сидел с хозяйкой за столом и пил чай, только из чайника, поскольку самовар немцы у них на память прихватили. Тоже хорошо принимала меня хозяйка, только вот она по-русски говорить умела.

Что-то я несвязно тебе, друг, рассказываю, давно это было. И говорил я, говорил…

— Я тебя увезу домой, к себе, будешь всегда рядом и под рукой и под боком. Конечно, у меня не то, что у тебя, нет еще ковра такого и вода горячая из крана нейдет, но твоя ко мне любовь все это превозможет, а летом сено пойдем косить, тепло, и там на лугу ничем не хуже, чем тут у тебя, даже лучше.

— Нам, русским, мой дед говорил, нельзя без Бога, темный он человек, вот и болтал глупости, но я почему-то запомнил. Нельзя никак, потому что без Бога для нашей лени никакого оправдания не остается. Ты-то как думаешь? На лугу ты уже по-русски выучишься, тогда и ответишь. Конечно, дед говорил, Бог тоже не ахти сколько работает — один раз шесть дней потрудился и даже переделывать не стал, не работает больше, сына вместо себя послал, хотя мог, всемогущий, и коллектив сыновей направить. Но, представь себе, дед говорил, блажь на него снова найдет — и опять заработает, тогда и обнаружится, что другие все народы трудились, как немцы, совершенно зря и напрасно, потому что он все по-своему переделает, а у нас, у русских, переделок будет меньше, чем у других, так что в силу лени мы выйдем в самый передовой из народов. Глупый дед, а вот каждое слово помню. Я не часы, говорил дед, чтобы подтянул гирьку на всю жизнь и всю жизнь я тебе тики-так, тики-так и тикаю, как часы. У меня, говорил дед, по блажи все, и оттого я к Господу ближе, чем немец, потому что немец к часам ближе — он их и придумал, а я даже к ходикам своим привыкнуть не могу и гирьку забываю, пока до полу не свиснет и часы не остановятся…

— И ты родишь мне сына, это мне хочется очень сейчас, чтобы из тебя сын мой вышел…

— А по блажи, говорил дед, так я лучше немца сделаю, только невозможно меня заставлять, потому что если меня заставлять, то я ничего делать не пожелаю, а если деваться будет некуда, то, конечно, сделаю, но многое не доделаю, хотя и не заметишь, это я так подмудрю, недоделывая, что и не заметишь. Зато по блажи я тебе просто все могу, но чтобы по моей блажи, а не по твоей, или еще лучше — по общей блажи. И еще я очень люблю мысли подавать, как другим наилучшим образом дела устроить и работать. И в этом я тоже с Господом схож, он тоже мысль нам подал, а сам теперь со стороны глядит, как у нас по его мысли работа кипит. Вот какой у меня дед глупый, но он тебя полюбит, потому что ты добрая и работаешь по дому аккуратно, а это дед обожает, чтобы женщина с удовольствием работала.

— Нет, это что же такое получается, какого еще никогда со мной не получалось? Пришел я сюда, в эту проклятую Германию, и только война кончилась, в первые же сутки, вот сижу один на один с неизвестной мне фрау, и пахнет от меня неизвестным мылом и фашистскими винами, и вообще благодать мне так неутомимо нежиться, я и не знал, что такое бывает. Дом этот просторный, вокруг зелень весенняя, внутри чистота и достаток, и фрау даром что немка, а тоже неутомимая и будто заранее все знает — я еще не знаю, а она уже именно так шевельнется, именно так сделает, как лучше и нельзя, как именно я бы захотел, если бы знал заранее. Будто мы с ней не то танец такой танцуем, не то плаваем дружно, не то в воздухе летим — не поймешь. И от вина ли, от полета все мне кружится, что было и есть, перепутывается, то вспоминается, то забывается.