Выбрать главу

— Нет, ты погоди, ты не пей, ты потерпи, друг, пока я рассказывать кончу. Сидим это мы с ней, вот так она меня потчует, а я ей все рассказываю про войну, только я все страшнее и страшнее ей рассказываю, потому что совсем перестало мне нравиться, что она меня не боится. И я ей говорю: что же это мы с тобой вдвоем сидим, наслаждаемся, я сейчас гостей собирать буду. И ставлю я к столу още один стул и говорю: «Садитесь, будьте добры, матушка моя, Александра Михайловна, ваш сын для вас завоевание это совершил под руководством боевых командиров, садитесь, пользуйтесь, сейчас фрау моя вас угостит». А матушка садится и говорит: «Что ты это, Леня, невеселый какой-то? Халат на тебе непривычный или выпил мало? А мы, Леня, без тебя скучаем немного. Стрелять-то больше не будете?» — «Не будем, говорю, кончилось ваше беспокойство, скоро домой вернусь». — «Ты заранее напиши, Леня, — говорит она, — мы вина приготовим, и сготовлю я тебе что получше, гостей-то много придет. Только береги себя, с опаской ходи, земля-то вражеская». И на фрау мельком посмотрела — без всякого выражения, только глянула вполглаза. И я на фрау посмотрел и спрашиваю: «Видишь мать мою?» А фрау внимательно смотрит на меня и словно виновато, даже голову немного опустила и то ли застеснялась слегка, то ли волнуется, но смотрит внимательно. А я новый стул ставлю и говорю: «Садитесь, говорю, хозяйка моя, что на Валдае меня чаем поила, смотрите, как живут простые фашистские люди, которых я с вашей помощью одолел». А она садится так непринужденно, тряхнула волосами, наилучшим образом завитыми, и говорит: «Выпьем за нашу победу, Леня, только жаль, водочки нет, все цветное стоит». Я говорю моей фрау: «Почему это у нас водки с тобой нет?» А фрау беспокоится, наливает хозяйке валдайской из темной бутылки и старается изо всех сил перед ней, а я вижу — ревнует моя фрау, и снисходительно ей говорю: «Надо было мне самому принести, в следующий раз напомни». И открываю я дверь, и зову в гости всех, кого видеть хочу — и соседей наших, и родню всю, и товарищей, что погибли в войну, и отца своего, что еще до войны помер, и жену позвал. И все пришли, шумно стало в просторном доме, пьют, танцуют, песни поют, кто-то подрался немного, но не очень. Я сижу, со всеми беседую, а фрау хлопочет, ко всем поспевает, вот только жена моя ее сторонится, хозяйничает фрау, раскраснелась даже.

— Ты почему так раскраснелась? — спросил сержант.

Фрау глянула на него без улыбки и прямо, встала, взяла его за руку и повела. Из старинных часов раздался тихий звон — било одиннадцать.

Фрау привела сержанта в темную большую комнату, где зажгла две свечки в высоком подсвечнике. Темно-синие шторы наглухо закрывали окно. Фрау улыбнулась сержанту и вышла.

Сержант огляделся. Едва ли не половину комнаты занимала огромная дубовая кровать, застеленная крахмальным бельем. Сержант шагнул к ней, и кто-то шевельнулся в углу комнаты, и сержант резко повернулся, спустив предохранитель в кармане халата.

В углу стоял трельяж, и в его зеркалах сержант увидел себя с разных сторон — бритое белое лицо с черными бровями, автомат в левой руке, правая засунута в карман, как у однорукого. Он обошел кровать, придвинул кресло, повесил на него автомат, затем халат карманом к себе и лег в постель.

Бесконечная мягкость перины приняла его.

— Эй, — позвал сержант негромко, и сразу вошла фрау, словно ждала за дверью.

Она успела переодеться, и на ней было что-то похожее на длинное до полу белое платье. Не глядя на сержанта, словно его и не было тут, фрау подошла к трельяжу, подняла руки к волосам — и светлые волосы сразу освободились и упали ей на плечи. Так же не торопясь и не оборачиваясь фрау расстегнула свое длинное одеяние, повела плечами, и оно соскользнуло на пол.

Сержант смотрел, приподнявшись на локте левой руки. Ничего особенного не было в этой фрау — какое лицо, такая и вся она оказалась, просто нормальная, просто ни в чем ни избытка, ни недостатка, чуть розовая в свете свечей, ничуть не ах, но сухо стало во рту у сержанта, и хмель застучал в голове, а рука, державшая щеку, вздрогнула и ослабела.

Бездонная перина приняла внешне спокойную фрау.

«Учат их где-то, что ли, — думал сержант, удивляясь сам себе в ходе этой удивительной ночи, — или она меня и в самом деле полюбила? Но как же это возможно, чтобы так сразу, случайно я к ней попал, мог и другой».

— А если бы другой зашел? — спросил сержант. Фрау сняла голову с его плеча, потянулась куда-то рукой. Сержант скосил глаза. Она взяла со столика сигарету, вставила ему в рот, зажгла спичку.

— Не поняла ты, — сказал сержант, закурив, а пепельница уже была у него под рукой. — А если бы другой, я спрашиваю?

Фрау прижалась к нему теснее, нежно провела пальцами по его груди. Коснулась шрама, задержала пальцы.

— Пустяк, — сказал сержант. — Царапина.

На него вдруг набежала и сразу пропала быстрая мысль, что сейчас откроется дверь и войдет кто-то, кто здесь по праву и повсеночно спит, и он подумал о кармане халата и о револьвере, но фрау склонилась над его шрамом и стала легонько его целовать, и сержант отставил пепельницу подальше, на деревянный край кровати, пепельница упала оттуда и зазвенела.

Фрау подняла глаза на сержанта, и он увидал, что в глазах у нее слезы.

— Ну, чего ты, — сказал он и недовольно глянул на витые свечи, сильно уже укоротившиеся.

Стремительно скользнув, фрау задула свечи и неудержимо прижалась к сержанту.

Был полный мрак теперь вокруг, за окном прошагал патруль, профырчала машина.

Ночь бежала неторопливо, удивительная первая ночь после войны, и сержант не мешал войне уходить из него через кончики пальцев, через дыхание, которое становилось все свободнее и свободнее, не мешал входить в него любви — сначала от удивления, потом от человеческой кожной радости, потом уже и неизвестно откуда.

— Утомилась она к утру и замерла, а я нашел у спинки кровати какой-то толстый шнур, потянул его для проверки, и вдруг шторы слегка раздвинулись, и немного мутного света попало в комнату, а я закрыл от него глаза и задремал. И не долго я дремал, может, минутку одну, но приснилось мне что-то до того неприятное, что и не помню толком, а очень только неприятное — будто гонятся за мной фашисты и врываются сюда через дверь, а я хватаю револьвер, но тут моя фрау, как кошка, в меня вцепляется, а они кричат ей: «Ножом его, ножом!».

Сержант вздрогнул, открыл глаза и сел на постели.

Светилось мутно чужое окно, тяжко свисали чужие занавески, постыло и глупо стояли зеркала в углу. Рядом беззвучно спала незнакомая женщина, паршиво пахло какими-то духами, шелком, мебелью — ни одного знакомого запаха, даже пепел с полу, рассыпавшийся из пепельницы, пахнул непривычно. Вино и любовь ушли из сержанта, и внешний свет, медленно нарастая в окне, звал к обычной жизни, напоминал о жене в далекой деревне, о матери, об их доме, почерневшем от дождей.

Что он делает здесь, он, солдат, среди этой квадратной шири чужой кровати? На черта ему теплая ванна, дурацкий халат? На черта ему эта баба, такая вдруг постылая и ни к чему? И этот домик с палисадничком, тирли-мирли, аккуратненький, чистенький, надо же, как живут. Может, и он так бы не прочь, да вот не надо ему, пропади оно все, не под силу ему, не выдержать, хоть криком кричи.

И что это он молол ей ночью? Тоже хороша — заманила первого попавшегося и ластится, ублажает. Чего ей надо? К чему подкрадывается? Царапину целовала, а сама небось своего фашиста при этом вспоминала. Лежит ее фашист где-нибудь в земле со всеми потрохами, а она в нем своего фашиста представляет. Может, и вправду похож? Вырядила под своего фрица и воображает.

А может, и посерьезней что замыслила? Недаром рассказывали, что вот так немки наших заманивают, ублажают, а как наш брат расслабится, размякнет, они его сонного или спящего — на тот свет прямым ходом. Но меня так не возьмешь, сейчас встану и уйду, привет, не получится у тебя.