Выбрать главу

Девочка Веточка посмотрела на Тимохина, на все его градусы, на его гибкий позвоночник и цепкую руку, и ничего не сказала, и ушла в дом, не улыбнувшись и не оплакав.

И когда летчик Тютчев и с ним пятеро доминошников сняли Тимохина и он оказался стоять перед взбудораженным населением, то сказал, объясняя свой дикий мотив:

— Понимаешь, три дня ничего не ест.

И оранжевый месяц выплыл в небо над крышей, спугивая звезды.

— Три дня ничего не ест, как будто в этом дело, если правильно понять.

И он ушел домой, хватаясь за стенку дома, как за сердце, единственной рукой, а людей был полный двор, и никто ничего не сказал.

23. Бусы-козыри

Я поднялся к соседям сверху и там четыре часа подряд играл взволнованно в шамайку, а серый дом качался от тревоги и трубил, как слон, в беспокойстве.

А летчик Тютчев шел к моей женщине Нонне, чтобы узнать у нее все как есть.

А женщина Нонна дала мальчику Гоше те самые бусы и послала его играть на двор.

И мальчик Гоша разорвал своими могучими руками бусы еще на лестнице, а на дворе стал играть в совершенно другие игры.

И летчик Тютчев, идя к женщине Нонне, чтобы узнать у нее все как есть, наступал на те самые красные бусины, крупные, как сливы, и сердце его каменело.

Я сидел у соседа сверху, играл в шамайку и, волнуясь, вел с Карнауховым философские разговоры.

— Как же вас понять, — говорил Карнаухов обиженно. — Выходит, куда ни кинь, всюду клин.

— Хорь и Калиныч, — говорил я.

— Козыри пики, — говорил писатель Карнаухов. — Выходит, если вас понять, что мы с вами вроде еще не родившейся звезды.

— За звезду! — сказал сосед снизу.

— Да, — говорил я. — Так и выходит.

— Вроде разгорающейся звезды? — приставал Карнаухов.

— За звезду! — сказал сосед сверху.

И мы выпили за разгорающуюся звезду, хотя писатель Карнаухов и возражал.

— Ну, а если я не пожелаю? — говорил он. — Если я пожелаю быть писателем Карнауховым — и точка?

— Не выйдет, — говорил я. — По мысли звезда — и точка.

— За звезду! — предложил сосед напротив.

И летчик Тютчев вошел в квартиру к женщине Нонне, и глаза их встретились.

Дом качался от волнения и трубил, как слон, в тревоге, потому что летчик Тютчев был из тех, что делают по утрам гимнастику в скафандре, а женщина Нонна имела фигуру, обтянутую штанами и свитерами, и привыкла самолично решать свои поступки.

«Нос, ну и пусть нос, — думал я наверху, волнуясь через край, — все равно что-нибудь да получится, так не бывает, чтобы ничего не было».

А летчик Тютчев и женщина Нонна смотрели друг другу в глаза, и комната наполнилась пламенем.

Но летчик Тютчев устоял и сказал голосом моего друга:

— С кем же ты есть, Нонна, если можешь мне объяснить?

— Знаешь, я до визга люблю машины, — сказала женщина Нонна и тронула рукав его кожанки.

Но летчик Тютчев устоял и сказал:

— Если можешь все-таки мне объяснить.

И женщина Нонна, нервная последнее время, как Махно, натянулась струной, засунула руку глубоко за свитер и отдала теплое письмо.

Это было письмо Циркачева, которое женщина Нонна отдала, решив, что она есть с нами, и это со всех точек зрения трудно переоценить.

24. Столкновение

Нельзя сказать по справедливости, что летчик Тютчев и сам не выходил иногда с задней площадки, но нарушал он правила законно, а этот, по его чувству, не нарушал правила законно и лез на летчика Тютчева нагло, вообще ни на кого не глядя. И летчик Тютчев взял его за все пуговицы сразу и поставил обратно в автобус, чтобы все ему объяснить, но автобус дернулся, и летчик Тютчев полетел на заднее сиденье, и Циркачев полетел на него, и кондуктор стал нажимать кнопку, автобус стал останавливаться, засвистел милиционер, закричали люди, а толстая баба Фатьма ползала по автобусу, собирая пуговицы, и летчик Тютчев предстал перед миловидной женщиной-судьей, имея протокол и путаницу в голове, потому что художник Циркачев с достоинством наговорил в протокол все, как было, а летчик Тютчев умолчал про заднюю площадку из мужской сдержанности.

Он стоял перед миловидной судьей, и душа его пламенела потом еще три дня на погрузке угля, так что когда он появился во дворе, все затихло, потому что он нес в себе решимость, как переполненный автобус — людей.

— Я распутаю все это на чистую воду, — сказал он нам. И его нос, острый, как у Гоголя, и его рот, четкий, как молодой месяц, и его взгляд, твердый, как у снайпера, и все его существо, непоколебимое в кожаной куртке, было вкривь и вкось самим собой. — Я не какой-нибудь выдающийся летчик философии, но в своем собственном дворе хватит с меня путаницы, глядя собственными глазами.

— Потому что, — сказал бывший солдат Тимохин, — есть потребность в выпрямлении, Федор Иванович, хотя словами не сказать и не посмотреть себе в глаза, поскольку совестно.

А женщина Нонна сказала:

— Ты помолчал бы лучше, бесстыжая твоя рожа!

Друг и тень летчика Тютчева, Молчаливый пилот, встал, высокий и костлявый, и задумался, глядя большими от природы глазами на собеседников. А писатель Карнаухов сказал:

— Если имея в виду шероховатость, то может дойти до трагедии, как говорит опыт классиков, начиная с Анны Карениной.

Но летчик Тютчев в решимости знал, что ему делать, и без посторонних слов, когда вернется с аэродрома.

Первым пришел к Циркачеву Тимохин.

— Присаживайтесь, — сказал Циркачев и сделал Фатьме глазами в небо, как святой на иконе.

Солдат Тимохин присел.

Циркачев подумал и выставил из-за шкафа набор своих картин номер три: мост в виде обнявшейся пары, звездочет на крыше, раскинувший руки, как пугало или антенна; голая баба Фатьма с подбородком на коленке.

Солдат Тимохин картины посмотрел вежливо, а бабу Фатьму с интересом, однако молча.

— Ну, что об этом скажет друг мой? — спросил Циркачев.

— Я скажу так, — сказал Тимохин, — что лучше тебе отсюда съезжать добром, пока до беды не дошло.

Этот их разговор происходил тогда, когда летчик Тютчев отбыл по делам своим.

— Никуда не поеду, — отрезал Циркачев, убирая картины. — Вам будет пусто без меня и уныло.

Солдат Тимохин вышел, аккуратно прикрыв дверь в мастерскую, и сразу же вошел наш писатель Карнаухов.

— Присаживайтесь, — сказал Циркачев.

Карнаухов присел.

Циркачев подумал и выставил из-за шкафа набор своих картин номер пять: вариация на тему желтого круга и лиловой палочки; голая баба Фатьма в черном чулке, глядящая себе под коленку; сон марсианина — в середине светлее, по краям погуще.

Писатель Карнаухов все это посмотрел со знанием дела и, упомянув, между прочим, пару нужных слов, сказал:

— Арабы были кочевники, а верблюд — корабль пустыни, однако в пустыне, как и в море, нет пресной воды, и в этом, я считаю, вся соль, так что лучше вам отсюда откочевать.

Художник Циркачев стал очень серьезным, уже не поднимая глаз, как святой, а наоборот сказал:

— Но я не поеду, пробуждая добрые чувства и понимание цвета, без чего немыслимо и скучно.

Писатель Карнаухов ушел.

И вошла в мастерскую женщина Нонна.

При виде ее художник Циркачев дал пинка и выставил бабу Фатьму, потом остановился в метре от женщины Нонны и стал настраивать взгляд на ее глаза.

Целую минуту они молчали, а потом женщина Нонна плюнула и вышла, а художник Циркачев стал со злобой укладывать вещи.

25. Я миротворец

Под ногой была шаткая земля обрывом в речку, на которой лилии плыли разрывами. И сосны сучками торчали в чужих глазах и бревнами в моих, прозрачными коконами стволов, из которых повылезли в небо зеленые вершины. И тонкая ольха на берегу, согнувшись в три погибели, удила себя самое в тихой воде. И сердце мое волновалось и скакало не потому, чтобы где-то рядом Нонна, — не было ее где-то рядом; не потому, чтобы я разведчик в тылу у врага, как солдат Тимохин рассказывал. А потому прыгало сердце на каждом шагу, как кузнечик из-под ног, что приехал я в качестве миротворца за город к Циркачеву, сознавая свою историческую ответственность, и шел по этому пейзажу, и пейзаж перепутался с ожиданием и кувыркался у меня перед глазами, как желто-зеленый клоун под синим куполом.