Выбрать главу

Но нечестность была не в вашем характере — во всяком случае, тогда. Она была бы предательством чего-то более важного, чем дружба, каких-то там человеческих отношений. Андерсон никуда не годился. Ничто другое вас не касалось. Его дело — посмотреть правде в глаза. Ваше дело — заставить его посмотреть. Вы были жестоки во имя искусства, беспощадны и злобны, защищая его. Вы оставили Андерсона выпотрошенным, отняв его мечты и показав ему, каков он на самом деле. Критик как зеркало — без лести, суровый, едко правдивый.

Я бы этого не смог: я бы выбрал вежливый, нечестный, утешающий путь, который, несомненно, в конечном счете привел бы туда же. И я не мог не согласиться с тем, что вы говорили; как всегда, вы были правы, каждый недостаток был реален, и вы не преувеличивали. Ваше сокрушение было взвешенным, неистовство уничтожения — спокойным.

И тем не менее я все-таки уловил проблеск в ваших глазах того же рода, какой уже один раз видел. Скрытое удовольствие, удовлетворенность. Власть, контролирующая художника. Вы заявляли право на эту власть, разминали мышцы. Вы решали, кому находиться в рядах, а кому — нет. И вы изгнали Андерсона.

Знаю, вы не осознавали, как тяжело его ранили, но почему у вас такой озабоченный вид сейчас, я не понимаю. Это никакой разницы не составило бы. К тому же вы никогда не спрашивали, а Андерсон умел мастерски скрывать свою печаль. В конце-то концов, для чего существуют школы? А он учился в престижной, и она научила его, как показывать миру невозмутимое лицо. Таким образом, вы, не потрудившись заглянуть под маску, постановили, что деньги интересуют его больше живописи. Вздор! Он жаждал умирать с голоду на чердаке, бедняга. Даже желал, чтобы публика его игнорировала, а галереи отвергали. Лишь бы ему удалось угодить самому себе. И он был бы счастлив, да еще как! Но ему не удавалось угодить себе, и вы объяснили ему причину.

Знаете, будь я вреднее, то мог бы многое извлечь из этого для моего портрета. Разве критик — не тот, кто умеет видеть сквозь поверхность? Можете ли вы быть судьей в искусстве, но ничего не знать о людях, его творящих? Если вы не способны понимать своего ближнего, как можете вы понять то, что он творит? Не в этом ли ваша слабость, что при всей искусности ваших суждений вы не видите человеческое, укрытое внутри? Или мне выбрать другую возможность и предположить, что, пожалуй, вы прекрасно все видели и своими отзывами сознательно поворачивали нож в ране, добавляя насмешку к ощущению неудачи, которое он уже испытывал сполна?

Так или иначе, но в тот вечер вы приобрели тихого врага. И потому, когда он вошел ко мне и увидел моего Гогена, его осенила идея. Безобидная шутка, сказали мы себе. Но мы оба знали, что это далеко не так. Мы вознамерились разоблачить вас. Вы как раз разразились той статьей о первобытных племенах Южных морей — в ней вы хвалили ясность видения, какое невозможно приобрести в Англии. И так далее, и тому подобное. Изрекаемый мэтром эрудированный, влиятельный вздор. Кое-что в вас всегда было чуточку склонно к пустобрехству, и это был как раз такой случай. И когда вы в следующий раз посетили галерею Андерсона, его помощнику было велено шепотом посоветовать вам пойти в кабинет хозяина и посмотреть прислоненную к стене картину.

«Хозяину она не нравится, — было велено ему сказать. — А что думаете вы?»

Ах! Какое удовольствие мы получили — не ерзайте так, вы испортите позу, — когда вашими деньгами оплатили свой триумфальный обед. Мы пошли в «Ройал-кафе», которое в то время было мне совершенно не по карману. Помню, еда была восхитительной — куда восхитительнее, чем могла быть в действительности. Рыбный суп, жареный барашек, а затем крем-брюле, настолько совершенное, что само по себе являлось произведением искусства, равным величайшим творениям старых мастеров. Такой вкус ему придавало мгновение. И знаете, что произошло, когда мы выпили за вашу щедрость? Вошли Эвелин с Сикертом. Меня кольнула ревность, когда я увидел их вместе, это была единственная бурая тень на в остальном весело расцвеченном вечере. Сикерт был на вершине своей мощи, неотразимый для всех, кого он решал очаровать, — пока не давал волю жестокости, которая всегда в нем пряталась. Я вообразил, как Эвелин засасывается в его окружение, становится одной из его поклонниц, и ее оригинальность медленно из нее выдавливается, и сила его личности принуждает ее малевать второсортные подражания его стилю. Он был убедителен и покоряющ так, как даже вам не удавалось. Вы побиваете людей интеллектом, он пускает в ход страх, завораживание и то гипнотическое обаяние, которое всегда особенно воздействует на женщин. Вы замечали, как мало найдется мужчин, которым он по-настоящему нравится? И как мало женщин увлекалось вами? Это только наблюдение, без цели оскорбить. Вы с ним поделили мир искусства — по одному полу на нос. Жаль. Соперничество между вами было бы любопытно понаблюдать.

С Эвелин он потерпел неудачу, такую же полную, как и вы. Его обаяние она находила нелепым и спокойно отмахивалась от его улещеваний. Он, в свою очередь, объявил ее холодной, лишенной эмоций, фригидной. Слишком замкнута в себе и никогда ничего не будет значить, пока не даст себе воли — видимо, подразумевая, пока она не подчинится ему. Ну, не исключаю, что в этом могло что-то быть: бесспорно, ее недоверчивость служила ей наилучшей защитой и, вероятно, была приобретена дорогой ценой. Она искала творческой связи и без колебаний отвернулась от него, едва стало ясно, что он имеет в виду нечто куда более простое. Ему прежде следовало справиться у меня, я бы сэкономил ему затраты нескольких дорогих обедов.

Ну, как бы то ни было, они вошли в кафе и присоединились к нам для десерта. Знаете, ничего восхитительнее этого десерта я не едал. Каждый глоток становился еще вкуснее от мысли, что вот он будет проглочен, и один из нас скажет: «А знаете, кто платит за этот обед…» Тогда историйка будет выпущена из клетки, и мы увидим, как она взлетит и примется порхать по Лондону, вызывая взрывы хохота всякий раз, когда ее тень упадет на землю. Но мы воздержались. В этом-то и заключалась радость.