Дверь остерии по обыкновению не запиралась днем. Когда Жанни вошла, в комнате, у самого порога, стоял молодой человек. Судя по его наружности, большой белокурой бороде и крупным серым глазам, он был не здешний. На плохом итальянском языке он попросил у вошедшей девушки напиться воды. Пока та исполняла его просьбу и спускалась вниз, в кантину, где среди пола струился источник, выбегавший из-под дома прямо в овраг, незнакомец снял с себя походную сумку, поставил палку в угол, стряхнул со шляпы пыль, отер мокрый лоб, присел и внимательно огляделся кругом. Улыбка удовольствия промелькнула на его губах при виде живописной обстановки остерии и окружающего ее сада, немного видимого чрез открытые окна. Не избежала внимания его и сама хозяйка, когда хорошенькая фигура молодой девушки показалась из подполья.
— Благодарю, — прошептал он, выпивая чуть не залпом налитый ему девушкою стакан холодной как лед и чистой как кристалл родниковой воды. — Ancora (еще), — попросил он, протягивая свой стакан. Но Жанни улыбнулась и прошептала:
— Простудитесь. Лучше выпейте вина.
Молодой человек с трудом понял, что ему говорят, но, улыбнувшись, спросил вина.
Кое-как разговорившись, при помощи жестов, прохожий объяснил девушке, что он русский художник, зовут его Александр Гаусвальд и явился он сюда, чтобы пожить где-нибудь в деревне, с целью писания этюдов.
— Укажите мне, ma donna (сударыня), где бы я мог остановиться? — любезно просил художник на своем малопонятном для Жанни языке.
Молодая девушка видимо обдумывала, как ему помочь в этом деле.
— Я нашла, — торжествующе произнесла она: — в Барни у меня есть отец крестный, Циприано Баркузо; он старый холостяк, живет один, и охотно даст вам помещение, а завтракать и обедать можете ходить сюда, я дешево возьму с синьора.
В тот же день Гаусвальд поселился в домике брадобрея, отличавшемся от других деревенских домов только висевшим на кронштейне, над входною дверью, медным блюдом для бритья, с вырезом для шеи, служившим вывескою ремесла хозяина. Художник недурно устроился, вещи его были доставлены с парохода, и на другое же утро il pittore Sandro (художник Александр), как его тотчас окрестили в деревне, отправился выше в горы на этюды. Работал он там, окруженный тишиною, царствовавшей среди пустынных скал, до полудня, а затем спустился в знакомую ему остерию завтракать.
— Итак, синьорина Жанни, вы одна всегда? — участливо спросил Гаусвальд за завтраком.
— Что же делать, синьор Сандро, воля Божия, — тихо отвечала она.
— Ну, найдете жениха себе скоро, такая-то красотка недолго просидит в девушках.
Жанни сочла за нужное покраснеть, хотя комплиментом художника была вполне довольна.
— Может быть, синьор Сандро, — так же скромно ответила она и подняла снова глаза на художника; взгляды их встретились.
— Что за прелесть! — вскрикнул художник, любуясь ее полными, небольшими ярко-пунцовыми губками и ровным рядом красивых зубов. — Слушайте, синьорина, как вы хотите, а я должен написать ваш портрет.
— Что, какой портрет? — послышался голос старого брадобрея. — Прежде чем писать портрет с моей крестницы, вы напишите его с меня, — комически-серьезно промолвил Циприано, вошедший в это время в остерию.
— С большим удовольствием, padrone (хозяин), — ответил Гаусвальд, хотя ему гораздо приятнее было бы писать свежее личико молодой красотки, чем морщинистую физиономию старого фигаро.
— Вот сейчас видно вежливого человека, — возразил Циприано. — Не бойтесь, я пошутил, не затрудню вас писанием подобной рожи. Пишите лучше Жанни. А знаете, синьор Сандро, какая мне мысль пришла в голову, пока я брил достопочтенного падре Наталэ? Мои русские коллеги наверно сильно бедствуют.
— Отчего? — изумился художник.
— Да как же: ведь ваши падре не бреют ни бород, ни тонсур, волос не стригут, откуда же доход цирюльникам? Ведь я здесь с одного достойного падре Наталэ до двадцати пяти лир в год зарабатываю. — Гаусвальду трудно было разуверить старика в противном, и доказать, что, и без пробривания священнических тонсур, у русских брадобреев немало работы.