— А после завтрака можем приступить и к портрету? — сказал художник.
— Ах, что же мне делать! — смущенно проговорила молодая девушка. — Ведь мне сегодня все время нужно быть в саду, иначе этот глубокомысленный Криспино и Этторе ничего не сделают без меня.
— Тем лучше; вы занимайтесь, я вас так и напишу окруженную зеленью, это будет оригинально.
— Браво, браво, маэстро! Идемте, чего же нам время терять, а я бутылочку холодного асти захвачу.
После завтрака Гаусвальд установил в саду мольберт, взял уголь в руки, и работа закипела. Поза, которую он хотел придать Жанни на портрете, была очень проста, но в то же время оригинальна. Молодая девушка стояла на одном колене, и ее лицо, точно венком, обвивала зелень винограда. Когда Гаусвальд показал ей свой набросок, сделанный углем, и объяснил, Жанни осталась очень довольна.
— Как это художники могут сразу догадаться, что мне именно нравится, говорила она с восхищением, — я именно про такой портрет и думала.
Чем скорее подвигался портрет Жанни, тем ленивее и беспечнее относился художник к своим этюдам и студиям; вместо ежедневных прогулок ранним утром в горы, он прямо с постели отправлялся в сад молодой девушки. Эти ежедневные посещения остерии стали для него прямо необходимостью.
— Эге, amigo (приятель), — говорил ему каждое утро его хозяин, цирюльник, когда его постоялец брался за шляпу. — Куда, на студию?
— Ма che studio! (Какая там студия!) — отвечал художник и тыкал рукою по направленно остерии Жанны.
— Piano, pianino, garzon (тише, тише, мальчик)! — был обыкновенный совет брадобрея, хитро ухмылявшегося про себя. — Берегись, не обожги крылья: ведь у моей крестницы есть страстно ею любимый Тито. Даром только кровь портить будешь.
Но Гаусвальд его не слушал и быстро шагал со своим мольбертом и ящиком в остерию.
Он терпеливо ждал, лежа под большим платаном, когда хорошенькая натурщица, окончив свою работу в саду, подойдет к нему и скажет, не протягивая ему испачканных в земле рук:
— Ну, я сейчас буду готова, только руки вымою.
Эта фраза была сигналом для молодого художника; он быстро поднимался с своего мшистого ложа, расставлял мольберт и приготовлял краски и кисти.
— Вот и я, начнем, — говорила Жанни, принимая совсем неудобное для нее положение на одном колене.
Но Гаусвальду не было никакого дела, что испытывает молодая девушка, стоя так долго в неудобной позе. Он восхищался ее красивым лицом, упивался взглядом ее глубоких темных глаз, стараясь передать то и другое на полотне, и когда ему это не вполне удавалось, он нервно бросал кисть и говорил тоскливо ожидавшей позволения встать девушке:
— Basta, signorina (довольно)!
Благодаря таким нервным вспышкам художника, портрет медленно подвигался вперед, но Жанни не роптала на неудобство позы и медлительность художника. Она сама нуждалась в его присутствии; не видеть хотя один день его рослую фигуру, не слышать его голоса было для нее лишением, и однажды, когда он не пришел на сеанс, она, прождав его до вечера, сбегала, под каким-то предлогом, к крестному, чтобы узнать, что сталось с синьором Сандро.
Ту же самую песню, как и художнику, пел ей старик-крестный.
— Эй, Жанни, не обожгись, — предупреждал он девушку, — вспомни про Тито.
Жанни смеялась, но уже не по-прежнему, — в ее смехе звучали тревожные нотки.
Время шло, сад все густел, его спеющие плоды все ярче и ярче наливались соком, окрашивая свою кожу, солнце все щедрее расточало им свои пламенные поцелуи. Небольшая куртина [5] роз посредине сада, прихоть Жанни, пышно распустившись, еще больше усиливала пряный аромат маленького рая молодой девушки. Работы в винограднике кончились, стояла средина июня; удушливая жара гнала все живое в прохладу, в каменные стены домов; выносить палящие лучи солнца было невозможно, но Жанни и художник точно ничего не замечали. Она самоотверженно выстаивала часы на солнцепеке в своей неудобной позе, не давая ничем заметить Гаусвальду, что она чуть не готова упасть в обморок от жары. В свою очередь и он выносил стоически зной и все писал и писал. Портрет был близок к окончанию, но кроме Жанни его никто не видел, для чего художник ежедневно уносил его домой и тщательно прятал от любопытных.
— Портрет готов, — сказал он как-то вечером своему хозяину, возвратясь домой.
— Браво! — сказал Циприано. — Где же он?
— В остерии, можете завтра его видеть.
Утром на другой день, брея Джульяно-бондаря, старый цирюльник сообщил ему эту новость, и этого было достаточно, чтобы вся деревушка в полчаса узнала, что так давно ожидаемый портрет Жанни готов. Все потянулись в остерию взглянуть на него.