Хлебников говорил тогда с горечью, но говорил, не столько раскаиваясь, сколько оправдываясь.
Да, в портрете любителя взяло верх светлое начало. Но поднималось оно из глубины темных, тяжелых красок, из пережитых женщиной страданий. Здесь же, на холсте Хлебникова, светлое начало прятало собою что-то, отворачивалось от чего-то. И от кого прятало — от самой героини, Веры Петровны, да от сына ее! И отворачивалось — от горького горя, мужа ее, Ивана, отца Жениного…
— Я ищу жизнеутверждающее начало, — оправдывался Хлебников, все еще чувствуя себя неуютно. — Твоя мать — тихая, безропотная женщина, на которой держится ферма, — говорил он в холст. — Сколько народа кормят ее руки?.. Я обязан поддержать эту женщину. Поддержать в ней ее величие…
Женя слушал и думал, что ему еще рано тягаться с Хлебниковым. Очень даже может быть, что он писал чистосердечно; и писал в данном случае портрет не психологический, а, так сказать, рыночный, то есть и не портрет вовсе, а что-то вроде стаффажа к прилавку, заваленному капустой, морковью, редькой, луком… Он мастер натюрморта, мастер пейзажа. У него и картины-то все какие: «Восход», «Закат», «Дорожка в лес», «Дорожка из лесу», «Левый берег Вирни», «Правый берег Вирни»… Правда, и в пейзаже у него слишком много благодушия. Это, конечно, тоже относится к светлому началу, и здесь, как говорит сам Хлебников, истина в нюансе…
— Поддержать величие, а не загонять ее в собственное страдание!
Хлебников оглянулся на Женю и, удовлетворенный его смиренным видом, заработал веселее.
Величие-то он, как мог, поддержал, но как ей быть с ее страданием, с мужем-пьяницей? Где величие — там и художник рядом, а где страдание — там, выходит, одна, там распрямляйся как знаешь…
Женя переводит взгляд вправо. Рядом с матерью — Гаврила Суконников. Кепочка на глаза, взгляд острый, губы ниточкой. Вот он-то действительно весь в торговле. Специальную прямоугольную люльку к мотоциклу соорудил, в нее что только не поместится: хоть свиную тушу клади, хоть мешок с картошкой, хоть бидон с медом, хоть ящики с яблоками, а хоть все вместе. Гаврила стоит рядом с Жениной матерью, словно они — одна семья. Он мужик положительный, непьющий. Но этот мужик на холсте, а свой — дома. От него не отвернешься и никуда его не спрячешь. Если только, по совету Марьи Бариновой, на Луну сослать…
Женя молчит. Хлебников любит и умеет брать верх. Всегда скажет так, что возразить до обидного нечем. Правда, в последнее время Женя своими вопросами, часто безмолвными, как сегодня, стал сильно припирать его к стенке. Об этом свидетельствовало хотя бы то, что Хлебников вроде бы ни с того ни с сего начинал оправдываться.
Главное, конечно, заключалось не в том, чтобы переспорить Хлебникова, а в том, чтобы убедить самого себя в своей правоте.
Женя вспомнил невзначай, как лежал однажды в постели, не спал; дверь в родительскую комнату была приоткрыта, и он видел сидевшую у печки на скамеечке мать. Она зашивала отцовскую рубаху. Шьет-шьет, да как склонит лицо в рубаху — не то плачет, не то лицо ею ласкает…
Собираясь уходить. Женя уже ступил на порог. Хлебников, по своей привычке, в последнее мгновение окликнул его. Он спрашивает, кто эта девочка, амазонка, которая катается с Женей на лошадях. Спрашивает равнодушным голосом, слишком равнодушным, чтоб можно было поверить в его равнодушие. Женя сказал, что это новенькая из его класса.
— Гм… Заработался я, такое явление прозевал… Экстра-класс, батенька!.. Ты лично как к ней относишься?
Женя толкнул дверь.
— Положительно.
Не спалось. Женя лежал в постели неподвижно, с открытыми глазами…
Вечером он с отцом пилил у Бариновой дрова. Марья с Талькой все выглядывали в окно и упрашивали их отдохнуть, но они пилили без передышки. Потом сразу и перекололи все, что было напилено.
Отец был очень весел, работал с прибаутками.
— Эх, осина… — взмахивал он топором и, опуская топор, прибавлял: — Не горит без керосина…
Женя пристально поглядывал на него: уж слишком он был весел, слишком многословен, уж не надеялся ли он после работы промочить горло?
— Для нас топор — дело привычное, — приговаривал отец. — Топор — он и согреет, и обует, и оденет, и накормит, и напоит…
Пока Марья с Талькой складывали чурки в поленницу, Женя зашел в избу напиться. Зачерпнул кружкой воды из ведра, оглядел комнату. Марья явно готовилась угощать работников: стол был накрыт.
У Талькиной кровати на шифоньере стоял черный, с выпуклыми боками, надтреснутый горшок, в нем одинокая розовая астра. Сосуд был слишком широк, и астра располагалась наискосок, едва не выпадая из него. Над кроватью — высокой, с розовым покрывалом и белоснежной взбитой подушкой — висел большой фотопортрет Владимира Высоцкого.