Так и пошел.
Когда он проходил через родительскую комнату, отец с Хлебниковым замолчали, а мать издала легкий вздох. Провожают. Как будто происходит что-то особенное.
Женя дошел до порога, остановился. Что-то не давало уйти. Он вернулся, стал искать бархотку, хотя туфли были начищены идеально. Вышел в сени, постоял там. И наконец снова заглянул в комнату и сказал просительно:
— Мам, ну я пошел?
Мать кинулась к нему, обняла. Теперь можно идти.
Вроде с легким сердцем вышел Женя из дому. А по дороге в школу, где уже, наверно, в разгаре танцы, вдруг заскучал, впал в беспричинное уныние. Дойдя почти до самой школы, окна которой уже светились в сумерках, он круто повернул и подался, сам не зная зачем, в поле.
«Галстука у меня нет, вот в чем дело, — нашел он наконец причину. — Все будут в галстуках, а я один как чучело».
Объяснение он подыскал вроде бы верное; но ведь раньше ходил на вечера — пусть не танцевать, а все же на вечера — без галстука и не придавал этому никакого значения…
И снова ощутил он необходимость признаться самому себе в чем-то доселе неведомом, тревожно-радостном, с недавних пор возникшем в душе. И все еще почему-то не позволял себе вслушиваться в новое, неопределенное, но настойчивое чувство, отворачивался от него, заглушал его в себе, убегал от него в поле, в ночь. От себя убегал; да разве от себя убежишь?
Что-то исподволь, нежно бередило душу, и противиться было невозможно.
Впереди в полутьме высвечивалась река. Женя пробрался сквозь кусты и остановился у самого заплеска. На западе простиралась гладкая, холодная, словно кованная из стали, поверхность плёса; у самого берега плёс был окаймлен розовой, уже темнеющей полосой. Вдали чернел лес, вырисовываясь четкой линией на светлом высоком небе.
Замерли прутья тальника, словно прислушиваясь к какому-то доступному только им звучанию; не шевельнется травинка, тоже очарованная чем-то неведомым; ничто не нарушает тишины и неподвижности, и только плеснет ненароком вода у самых ног, — плеснет и тотчас замолкнет, боясь случайным звуком нарушить то хрупкое и дивное, что постигают в безмолвии все вокруг.
Смеркалось; исчезала розовая полоса у луки; тускнела гладь плёса; гуще темнели берега.
Женя оглянулся на поселок. Во всех домах уже светились окна, а в школе сияли окна спортивного зала, где были танцы. Больше всего на свете хотелось Жене оказаться сейчас там; но вместо того, чтобы все-таки пойти на танцы, он направился дальше в поле, где темнота становилась непроницаемой.
«Пусть Игорь танцует. Он высокий, красивый. Он уже позволяет себе усики. У него одних только галстуков штук десять. А носков тридцать пар… Любой девчонке в сто раз приятнее танцевать с ним, чем со мной».
В темноте хорошо думалось. Женя брел полем вокруг посёлка и вспоминал россказни Игоря о своих успехах у девчонок. До недавнего времени Женя был равнодушен к его болтовне о девчонках; теперь же стало почему-то интересно, и как только стало интересно. Женя к Игорю и подходить перестал. Все, что он говорил, было жгуче привлекательным, но и невыносимым — из-за того, как он говорил. Впрочем, девчонкам Игорь нравится.
Пора было возвращаться домой. Натанцевался. Безвестный герой совершил благородный поступок: предоставил девушкам танцевать только лишь с приятными им партнерами.
Прав Хлебников: что-то неладно у Жени с характером…
Как всегда, Женя решил вопрос не в свою пользу. Но если обычно после самоотречения им овладевала радость, то сейчас он испытывал растерянность и неудовлетворенность. Прогулка в поле не помогла совладать с собой.
Женя подошел к своему дому. Окна светились только на хлебниковской половине. Хлебников работал, усиленно готовился к какой-то выставке.
Женя разулся в сенях и на цыпочках вошел в комнату.
Мать только притворяется, что спит, — ждет, а ведь ей вставать ни свет ни заря. И точно, она не выдерживает, шепчет:
— Поешь…
Стоило ради одного этого слова не спать до самой полночи!
Женя нащупывает на столе под полотенцем пирог, отламывает кусок.
— Мам! — шепотом окликает он. — А ведь я на танцы не ходил, над рекой простоял…
Он бы обрадовался, если бы она понегодовала, высмеяла его, стала бы объяснять, как надо было поступить. Во всяком случае, ему, может быть, стало бы легче; но она молчит, и на душе остается бремя неудовлетворенности собой, тягостное ощущение ненаказанности за свое неправильное поведение…