— Мам, — снова шепчет Женя, — а ведь Хлебников прав… Отчего мы такие?
Женя с надеждой прислушивается. Он хотя уже и винит себя за то, что жизнь мимо рта проносит, а все же ощущает и неодолимую правоту своей неправильности, правоту трудновыразимую и оттого — беспомощную.
Мать никогда не говорит много, а скажет коротко — и словно свет прольет, скажет — и спасет. Поэтому в самых сложных случаях Женя и надеется на нее. Поэтому и настаивает сейчас на ответе.
— Да что ж я тебе скажу? — раздумчиво отвечает из темноты мать. — Широта души она и есть широта, да все дело в том, чего эта широта просит.
Женя подступил к матери, опустился возле кровати на колени.
— Говори, говори!.. — шептал он.
— Да я уж все и сказала…
Женя на миг призадумался, усмехнулся:
— А и правда…
Как ей только удается все сразу понять и все выразить! Пожалуй, она Женину правоту-то защитила…
Женя тихо засмеялся. В его воображении возник «портрет души»: багетная рамка, а в ней пустота, мгновением спустя заполнившаяся пирогами, галстуками, носками…
А что, если таким же образом представить автопортрет?.. Страшно, но надо попробовать. Женя представил пустую рамку, но никаких предметов в ней не появилось. «Пусть пока так, — вздохнул он, — по крайней мере, еще не набита чем зря».
Женя поднялся с пола и пошел раздеваться в свою комнатушку.
— Мам, а ведь я потому на танцы не пошел, что у меня галстука нету…
— Потому, сынок, потому… — успокаивающе произнесла мать.
Жене снилось что-то легкое, радостное. Он проснулся улыбаясь.
Мать с отцом уже ушли — мать в коровник, отец на конюшню. Они всегда уходят затемно.
В окно вплеснулась толстая струя солнечного света, уперлась в угол под потолком и осталась там сиять, словно серебряная оркестровая труба.
Женя лежал и улыбался. Глупо было лежать и ни с того ни с сего улыбаться. Он даже не мог вспомнить, что ему снилось, откуда эта улыбка…
Но вот он вскочил, надел синий спортивный костюм, обулся в кеды. Каждое утро, зимой и летом, он пробегает по поселку три километра, а с мая по сентябрь еще и купается в черноводной речке Вирне. Это было его беспощадное правило. Характера у него на всякие правила для себя хватало.
Мельком глянул в зеркало, поморщился. Сам худ, глаза заспанные… Вернее, не заспанные, а только кажутся такими, потому что веки всегда словно припухшие. Из-за таких глаз его долго донимали в школе: «Снова недоспал! Проспись, проморгайся!» Это было раньше. Не прошло и года после того, как он стал заниматься спортом, а уже его стали уважать и побаиваться. Драться он не дрался, за прошлые обиды никому не мстил; просто в один прекрасный день все поняли новое соотношение сил и перестали его дразнить. К тому же и он, и большинство его сверстников вышли из того возраста, когда дразнятся и когда все это вообще имеет значение.
Женя вышел на крыльцо. Хлебников еще спит. Он ненавидит будильники с их варварским трезвоном. Хлебников говорит, что он весь соткан из маленьких слабостей. Например, он не понимает, как можно заставить себя вставать и бегать. Зачем? Для здоровья? Здоровья у него и так хоть отбавляй. Хлебников говорит, что он «патологически здоров». Для развития какой-то особой выносливости и силы? Но зачем она, эта выносливость и сила? Ему и той, что есть, хватает… «Давайте я хоть плавать вас научу, — не раз предлагал Женя. Это ведь нужно». Но Хлебников, смеясь, отмахивался от Жени. Последним доводом у него было то, что он, потакая себе в маленьких слабостях, никому тем самым не причиняет вреда. Женя в ответ на его примирительную философию молчал, но молчание это было суровым, осуждающим. «Ты делаешь драму из каждого человеческого недостатка, — предупреждал Хлебников. — Это не приведет тебя к добру».
…Женя сделал глубокий вдох. Воздух показался очень холодным. Вот тебе и солнце. Пожалуй, нынче и в сентябре не больно поплаваешь, а ведь он решил захватить в этом году даже октябрь. Никто не рискнет лезть в Вирню в октябре. Никто, кроме Жени.
Женя сошел с крыльца, в воротах остановился, обвел взглядом поселок. Несколько десятков белых кирпичных домов тянулись однообразным рядом вдоль единственной улицы. Женя жил на самой окраине, в деревенской части поселка, в крепкой избе, которую рубил Женин дед Петр Подымов. Перед избой доживала свой век ветла. Одна ее громадная ветвь уже отламывалась от ствола и висела дугой, заглядывая в окно к Хлебникову. Из-за нее Хлебников и облюбовал избу Подымовых. Он не хотел жить в кирпичном доме, где под окнами торчит скудная хлыстиковая посадка. И еще нравилась ему в подымовской избе резьба, особенно добродушные, улыбчивые мордочки дракончиков в оконных наличниках. Он часто повторял: «Вот русская душа — уж на что дракон зол и нехорош, а она и его добрым сделала!» Хлебников собирался при случае купить на окраине избу и остаться жить здесь навсегда. Уголок действительно был живописен. У каждой окраинной избы стояла, сроднившись с нею, если не ветла, то береза, рябина, липа… Избы утопали в зарослях сирени и шиповника, неприхотливых «золотых шаров» и мальв. Остаток деревеньки ласкал глаз и самую душу.