Эти качества во второй четверти XIX века проявлялись не только у непосредственных учеников Венецианова — честной и ничем не осложненной привязанностью к натуре, трезвой прямотой характеристик отличался в большинстве случаев весь провинциальный портрет этого времени, где множились изображения представителей купечества, разночинцев, отражая растущую роль в русской жизни этих сословий. Во многих российских городах появляются художники, предвосхищающие в написанных ими портретах новых „хозяев жизни“, яркие образы провинциального быта в пьесах Островского. Таков, например, ярославский мастер Н. Д. Мыльников, оставивший нам целую галерею жизненно убедительных, одновременно и остро индивидуальных и типических портретов купечества старинного торгового города на Волге.
Богатство чувств у романтика Кипренского, нравственная чистота у Венецианова, мягкая сердечность у Тропинина определили высокое этическое значение портрета первой четверти XIX века, сделав его лучшим выражением настроений русского общества во всей художественной культуре этих лет. Во второй четверти, в трудное для России время после подавления декабрьского восстания, когда николаевская бюрократизация страны сковывала индивидуальность человека, портрет, казалось, не смог сохранить свою ведущую роль. В какой-то степени в этом повинно и изменение положения продолжавшего оставаться главным портретным заказчиком дворянства, превращавшегося во вспомогательное средство бюрократических учреждений и постепенно растворяющегося в захлестывающем империю море чиновничества. Надежды на справедливое переустройство жизни, связанные с патриотическим подъемом Отечественной войны, с планами декабристов, сменились разочарованием, усугубляющимся политическим гнетом. Однако А. И. Герцен называл этот период „удивительным временем наружного рабства и внутреннего освобождения“. Началось перемещение передовой освободительной мысли из дворянских в разночинные круги. „Реализм“ и „народность“ оттесняют изживающий себя классицизм, а романтизм приобретает иную, более драматическую окраску, обращаясь охотнее к истории человечества, нежели к индивидуальному человеку. В этой атмосфере портрет не терял популярности, напротив — спрос на „модные“ изображения сохранялся, но массовый и официальный портрет демонстрировал снижение вкуса и нравственного смысла. Уступивший соблазнам такого светского успеха гоголевский Чертков, „даже из двух, трех слов смекал вперед, кто чем хотел изобразить себя. Кто хотел Марса, он в лицо совал Марса; кто метил в Байрона, он давал ему байроновское положение и поворот. Коринной ли, Ундиной, Аспазией ли желали быть дамы, он с большой охотой соглашался на все и прибавлял от себя уже всякому вдоволь благообразия, которое, как известно, нигде не подгадит и за что простят иногда художнику и самое несходство“.
За приукрашиванием модели у такого рода „маэстро“ не стояло никакого идеала, в отличие от портретистов, скажем, конца предыдущего столетия. Теперь речь могла идти, скорее, об отражении специфического духовного склада, типичного для последекабристской среды, остро подмеченного Герценом: „Блестящий, но холодный лоск, презрительная улыбка, нередко скрывающая за собой угрызения совести... насмешливый и все же невеселый материализм, принужденные шутки человека, сидящего за тюремной решеткой“. Холод воцарился в официальном, столичном академическом портрете, типичными образчиками которого стали точные, но сухие произведения художников типа С. К. Зарянко, внушавшего, по свидетельству В. Г. Перова, своим ученикам, что не существует „циркуля“, способного „измерить душу человека, его чувства и страсти...“, что живопись „не может изобразить разум и душу, дух человека, как это может быть сделано словами...“.
Симптоматично такое противопоставление возможностей живописи и слова. Нам неоднократно приходилось говорить о ведущей роли портрета в создании образа человека и в XVIII веке и в начале XIX века. Теперь положение меняется, начиная с Пушкина, во всей структуре художественной культуры вперед выходит литература. Главные открытия в искусстве человековедения отныне делаются писателями, а портретная живопись следует за ними. На вторую четверть XIX века приходятся самые зрелые, реалистические шедевры Пушкина, все короткое и яркое творчество Лермонтова, лучшие произведения Гоголя, начало деятельности Некрасова. Литературная критика в лице Белинского становится важнейшей частью духовной жизни общества. В 1830—1840-е годы литература завоевывается прозой — „вся Россия с ее будним днем, со всем волнением ее быта, с ее нуждой, с его счастьем и несчастьем перешла черту литературы“[55]— достаточно упомянуть о Гоголе и „натуральной школе“. В эти годы в русской прозе и поэзии складывается блестящее искусство литературного портрета, не только выразительного „наружного портрета“, но и типического, в которых „отражались, как солнце в капле, весь петербургский мир, вся петербургская практичность, нравы, тон, природа, служба — это вторая петербургская природа...“ (И. А. Гончаров). И романтический и классицистический живописные портреты, „поправляющие“ человека во имя тех или иных принципов, конечно, уступали в жизненности литературному, а „натуральная школа“ в живописи еще не дождалась своего часа.