Выбрать главу

Она была совсем непохожей на женщин, какими ему довелось обладать прежде. Ее прикосновение жгло огнем, нежило, как шелк, било электрическим током, а потаенные местечки ее тела казались слаще меда.

Утром ее уже не было.

Кантлинг проснулся поздно — таким измученным, что не смог приготовить себе завтрак. Одевшись, он побрел в город в маленькое кафе на первом этаже затейливого кирпичного здания, построенного у подножия обрыва сто лет назад, и за кофе с черничными оладьями попробовал разобраться в происходящем.

Полнейшая бессмыслица. Этого просто не могло быть. Но ведь было! Попытки отрицать ничего не меняли. Кантлинг отправил в рот кусок оладьи, но ощутил только вкус страха. Он боялся за свой рассудок. Он боялся, потому что не понимал и не хотел понимать. А в глубине таился еще более острый страх.

Ричард Кантлинг боялся того, что его еще ожидало. Он написал девять романов.

Его мысли обратились к Мишель. Можно позвонить ей, упросить, чтобы она прекратила, пока он не сошел с ума. Она же его дочь, его плоть и кровь, непременно выслушает его. Ведь она его дочь. Конечно же. И он ее тоже любит, чтобы она там ни думала. Свои недостатки Кантлинг знал наперед. Недаром он столько раз анализировал себя под разными личинами на страницах своих книг. Да, он неимоверно упрям, своеволен, не поддается убеждениям. Несгибаем, даже беспощаден. Но он все-таки безусловно порядочный человек. Мишель… Она унаследовала свою меру его отрицательных качеств, она безумно зла на него — ненависть ведь так близка к любви, — но, разумеется, она не хочет причинить ему непоправимый вред.

Да, можно позвонить Мишель, попросить, чтобы она перестала… Но перестанет ли она? В тот день, в тот жуткий день она сказала, что не простит никогда. Никогда! Но не могла же она серьезно так думать! Она же его единственное дитя. Во всяком случае, единственное дитя его плоти.

Кантлинг оттолкнул пустую тарелку и откинулся на спинку стула. Губы его сурово сжались. Умолять о прощении? Но в конце концов с какой стати? Что он такого сделал? Ну почему они не хотят понять? Хелен так ничего и не поняла, и Мишель оказалась не менее слепой, чем ее мать. Писатель обязан жить для своего творчества. Ну что он сделал такого страшного? За что ему просить прощения? Нет! Не он должен звонить Мишель, а она ему!

К черту! Он не даст вывести себя из равновесия. Он прав. Не права она. Так пусть и позвонит, если ищет примирения. Ей его не запугать. Да и чего ему, в сущности, бояться? Пусть присылает портреты — сколько их напишет. А он будет развешивать их по стенам, гордо выставлять на всеобщее обозрение (как-никак это дань уважения его творчеству!). Если же чертова мазня будет оживать по ночам и шляться по его дому, так на здоровье! Их визиты будут недурным развлечением. Кантлинг улыбнулся. Сисси его развлекла. И как! Где-то в душе у него даже пряталась надежда, что она навестит его еще раз. И даже Хью… Нахальный парень, но, в сущности, хороший. Просто любит давать волю языку.

Да, теперь, когда он хорошенько обдумал ситуацию, нельзя отрицать, что в чем-то она опьяняюще интересна. Ему представилась уникальная привилегия. Скотт Фицджеральд ни разу не участвовал в сказочных вечеринках, которые закатывал Гэтсби, Конан Дойл не беседовал запросто с Холмсом и Ватсоном, в реальной жизни Набоков не обладал Лолитой. А что бы они сказали, откройся им такие возможности?

Чем больше Кантлинг размышлял, тем легче становилось у него на душе. Можно будет сыграть в шахматы с Сергеем Тедеренко, циничным сутенером-эмигрантом из «Проходной пешки», поспорить о политике с Френком Корвином, профсоюзным вожаком из «Трудных времен», пофлиртовать с красавицей Бет Мак-Кензи, сплясать с сумасшедшей старушкой мисс Агги и соблазнить близняшек Дангизер, осуществляя единственную сексуальную фантазию, для которой не годилась Сисси. Да, верно — какого же черта он испугался? Они же все его творения, его персонажи, его друзья и близкие.

Правда, следовало подумать и о последней книге. Кантлинг нахмурился. Эта мысль его смутила. Впрочем, Мишель его дочь, она любит его и, конечно, не зайдет так далеко. Разумеется, нет! Решительно выкинув эту мысль из головы, он расплатился с официантом.

Он ожидал его. Можно сказать, предвкушал. И действительно, когда разрумяненный ветром, ощущая нетерпеливое биение сердца, он вернулся с вечерней прогулки, у двери его приветствовал знакомый прямоугольник в оберточной бумаге. Ричард Кантлинг бережно внес бандероль в дом, сварил кофе и только тогда развернул портрет, нарочно продлевая ожидание, чтобы смаковать решительную минуту, упиться мыслью о том, как ловко он сумел превратить жестокий план Мишель в источник радости.

Он выпил кофе, снова наполнил чашку, допил ее. Бандероль он прислонил к стене напротив и теперь затеял игру с собой, стараясь отгадать, чей это портрет. Сисси упомянула что-то о нереальности персонажей «Семейного древа» и «Дождя», и Кантлинг мысленно обозревал труды своей жизни, стараясь определить, какие персонажи наиболее реальны. Размышления были приятными, но ни к какому твердому выводу он не пришел и, отставив чашку, взялся за бандероль. А, так вот кто!

Барри Лейтон.

И этот портрет был великолепен. Лейтон сидел в редакции, упираясь локтем в металлический футляр старенькой пишущей машинки. Мятый коричневый костюм, белая рубашка с расстегнутым воротом прилипала к потной коже. Не единожды сломанный нос занимает чуть не половину широкого лица — некрасивого, но чем-то располагающего. Сонные глаза. Лейтон был грузен, брыласт и заметно лысоват. Он отказался от курения, но не от сигарет: из уголка его рта торчал незажженный «кэмел». «Только не закуривай чертову штуку и можешь ничего не опасаться!» — не раз повторял он в романе Кантлинга «Подпись под заметкой».

Успеха книга не имела. Это был гнетущий рассказ о последней неделе старой солидной газеты, для которой настали тяжелые дни. Но книга отнюдь этим не исчерпывалась. Кантлинга интересовали люди, а не газеты, и разоренная газета стала у него символом разоренных человеческих жизней. Его издатель советовал ввести в сюжет динамичную увлекательную интригу — пусть Лейтон и все остальные обнаружат какой-нибудь сенсационный материал, сулящий газете спасительный триумф, но Кантлинг уперся. Он хотел рассказать о маленьких людях, неумолимо сокрушаемых временем и возрастом, о неизбежности одиночества и поражения. Он создал роман такой же серый и сухой, как газетная бумага. Чем очень гордился.

Романа никто не стал читать.

Кантлинг взял портрет и пошел наверх повесить его рядом с портретами Хью и Сисси. Ночь обещала быть очень интересной, решил он. В отличие от этих двоих Лейтон далеко не молод. Ровесник ему. Очень умный, очень зрелый человек. Конечно, есть в Лейтоне и озлобленная горечь, как прекрасно знал Кантлинг. Тоска от того, что жизнь, вопреки всем ожиданиям, принесла так мало, что все его заметки и статьи забывались на другой же день после напечатания. Тем не менее репортер сумел сохранить чувство юмора и отгонял демонов с помощью всего лишь незакуренной сигареты «кэмел» и остроумных сарказмов. Кантлинг восхищался им и с радостью предвкушал предстоящий разговор. Он решил, что ложиться спать вообще не стоит. Сварит полный кофейник, припасет бутылку «Сигрэма» и будет дожидаться.

Шел первый час ночи, когда Кантлинг, углубившись в переплетенный в кожу экземпляр «Подписи под заметкой», услышал позвякивание кубиков льда на кухне.

— Позаботься о себе сам, Барри! — крикнул он.

Из кухонной двери вышел Лейтон со стопкой в руке.