— Уже позаботился, — сказал он, поглядел на Кантлинга из-под набрякших век и насмешливо крякнул. — Ты выглядишь до того старым, словно мне в отцы годишься. Вот уж не думал, что кто-то способен выглядеть таким старым!
Кантлинг закрыл книгу и отложил ее.
— Садись, — пригласил он. — Помнится, у тебя болят ноги.
— Да уж, ноги у меня всегда болят, — отозвался Лейтон, опустился в кресло и отпил виски. — А-ах! — вздохнул он. — Так-то лучше.
Кантлинг постучал пальцем по кожаному переплету.
— Моя восьмая книга, — сказал он. — Мишель перескочила через три романа. А жаль. Кое с кем там я бы с удовольствием повидался.
— Может, она торопится перейти к делу? — заметил Лейтон.
— А в чем дело?
Лейтон пожал плечами.
— Не знаю, черт дери. Я же только газетчик: кто, что, где, когда, почему и как. Романист у нас ты. Вот и объясни, в чем дело.
— В девятом романе, — предположил Кантлинг. — В последнем.
— Совсем последнем? — спросил Лейтон.
— Конечно, нет. В последнем по времени. А я уже приступаю к следующему.
— Согласно моим источникам, это не так. — Лейтон улыбнулся.
— А? И что же утверждают твои источники?
— Что ты старик и ждешь смерти, — сказал Лейтон. — И что умрешь совсем один.
— Мне пятьдесят два, — веско произнес Кантлинг. — Какой же я старик?
— Стариком становишься, едва перестаешь задувать разом все свечи на своем именинном пироге, — сухо сказал Лейтон. — Хелен была моложе тебя, а умерла пять лет назад. Все дело в сознании, Кантлинг. Видывал я юных старцев и стареньких подростков. А у тебя старческие пятна в мозгу появились раньше, чем волосы в паху.
— Это несправедливо, — возразил Кантлинг.
Лейтон отхлебнул «Сигрэма».
— Справедливо? — сказал он. — Ты слишком стар, чтобы верить в справедливость, Кантлинг. Молодежь любит жить. Старики сидят и наблюдают, как живут другие. Ты родился стариком. Ты старик, а не живец… — Он нахмурился. — Не живец! Ну и словоупотребление! Впрочем, живец все-таки лучше, чем писец. А ты только и делал, что пописывал. Может, ты просто мочевой пузырь.
— Ты заврался, Барри, — сказал Кантлинг. — Я писатель. И всегда был писателем. В этом моя жизнь. Писатели наблюдают жизнь, они повествуют о жизни. По определению. И тебе следовало бы это знать.
— А я и знаю, — ответил Лейтон. — Я же репортер, не забывай. И потратил много долгих серых лет, рассказывая истории других людей. А своей истории у меня нет. Ты это знаешь, Кантлинг. Вспомни, что ты сделал со мной в «Подписи»! «Курьер» дает дуба, я решаю написать мемуары, и что получается?
Кантлинг не забыл.
— Сознание у тебя блокируется. Ты заново переписываешь свои старые репортажи — двадцатилетней давности, тридцатилетней давности. У тебя невероятная память. Ты способен вспомнить всех, о ком писал — даты, мельчайшие подробности, их слова. Ты способен слово в слово повторить первую заметку, которая вышла под твоей подписью, но ты не можешь вспомнить имя первой девушки, с которой спал, не можешь вспомнить телефон бывшей жены, не можешь… не можешь… — Его голос прервался.
— Не могу вспомнить день рождения моей дочери, — договорил Лейтон. — Откуда ты почерпнул эти бредовые идеи, Кантлинг?
Кантлинг молчал.
— Может, из жизни? — мягко заметил Лейтон. — Я был хорошим репортером. Вот и все, что ты сумел сказать обо мне. Ты… ну, может, ты хороший писатель. Пусть судят критики, а я просто газетчик, у которого болят ноги. Но даже если ты хороший писатель, пусть даже великий, все равно ты паршивый муж и никудышный отец.
— Нет! — возразил Кантлинг. Но так вяло…
Лейтон повертел стопку в пальцах, кубики льда зазвякали и застучали.
— Когда Хелен ушла от тебя? — спросил он.
— Не по… Лет десять назад примерно. Я как раз работал над окончательным вариантом «Проходной пешки».
— А когда развод был окончательно утвержден?
— Ну, через год. Мы попытались восстановить наш брак, но ничего не вышло. Помнится, Мишель училась в школе. Я писал «Трудные времена».
— А ее спектакль в третьем классе помнишь?
— Тот, на который я не попал?
— «Тот, на который»… Ну прямо как Никсон: «Этот раз, когда я соврал?» Спектакль, в котором Мишель играла главную роль, Кантлинг.
— Но что я мог поделать? — вздохнул Кантлинг. — Я очень хотел приехать. Но мне присудили премию. Нельзя же не присутствовать на банкете Национальной литературной лиги. Просто нельзя.
— Ну разумеется, — сказал Лейтон. — А когда умерла Хелен?
— Я тогда писал «Подпись под заметкой».
— Интересная у тебя система датировки. Тебе бы составить собственный календарь. — Он отхлебнул виски.
— Ну хорошо, — сказал Кантлинг. — Я не собираюсь оспаривать, что моя работа для меня важна. Может быть, и чересчур. Не знаю. Да, творчество занимало в моей жизни превалирующее место. Но я порядочный человек, Лейтон, и всегда делал все что мог. И все было не так, как ты намекаешь. Мы с Хелен прожили немало счастливых лет. Мы ведь когда-то любили друг друга. И Мишель… Я любил Мишель. Когда она была маленькой, я писал всякую всячину. Говорящие зверьки, космические пираты, забавные стишки. Писал в свободные минуты и читал ей, когда укладывал ее спать. Их я создавал только для Мишель. Из любви.
— Угу! — Лейтон сардонически усмехнулся. — Тебе и в голову не приходило их публиковать.
Кантлинг болезненно поморщился.
— Это… твой намек… это передержка. Мишель мои истории так нравились, что мне подумалось, а не понравятся ли они другим детишкам. Подумалось и все. И никаких попыток опубликовать их я не делал.
— Так-таки и не делал?
Кантлинг засмеялся.
— Послушай, Берт ведь был не просто моим агентом, но еще и другом. И у него самого была дочка. Ну я и показал ему мои детские истории. Один-единственный раз.
— Нет, я не беременна! — пропищал Лейтон. — Я дала ему только один раз. Один-единственный раз!
— И они ему даже не понравились, — добавил Кантлинг.
— Какая жалость! — сказал Лейтон. — Ты мажешь меня дегтем, а я ни в чем не виновен. Конечно, я не был образцово-показательным отцом, но и людоедом тоже не был. Сколько раз я менял ей пеленки! До «Черных роз» Хелен приходилось работать, и я каждый день сидел с малышкой от девяти до пяти.
— Как ты злился, когда она плакала и отрывала тебя от машинки!
— Да, — сказал Кантлинг. — Да, я не терпел, когда меня отвлекали, и всегда не терпел, будь то Хелен, Мишель, моя мать или сосед по комнате в колледже. Когда я пишу, я не люблю, чтобы меня отвлекали. Тоже мне хреновый грех! И я такой уж бесчеловечный? Когда она плакала, я шел к ней. Да, мне это не нравилось, да, я это ненавидел, но я же шел!
— В тех случаях, когда слышал, что она плачет, — сказал Лейтон. — Когда не барахтался в постели с Сисси, не плясал с мисс Агги, не колошматил штрейбрехеров с Фрэнком Корвином, когда в голове у тебя не звенели их голоса, да, тогда порой слышал, а услышав, шел к ней. Поздравляю, Кантлинг.
— Я научил ее читать, — сказал Кантлинг. — Я читал ей «Остров сокровищ», и «Ветер в ивах», и «Хоббита», и «Тома Сойера», и еще много чего.
— Во всяком случае, все книги, которые тебе самому хотелось перечесть, — сказал Лейтон. — А читать по-настоящему ее научила Хелен с помощью «Дика и Джейн».
— Не выношу «Дика и Джейн», — завопил Кантлинг»
— Ну и что из этого следует?
— Ты не понимаешь, о чем говоришь, — объявил Ричард Кантлинг. — Тебя там не было. А Мишель была. Она любила меня, она все еще меня любит. Стоило ей ушибиться, оцарапать коленку, расквасить нос, она бежала ко мне, а не к Хелен! Прибегала вся в слезах, а я обнимал ее, утирал ей глаза и говорил… я говорил ей… — Он не мог продолжать, сам с трудом удерживая слезы, чувствуя, как они щиплют глаза.