Выбрать главу

Маленький собор хранил в себе могилу Кутузова и тайну великого сопротивления народа. Колоннада собора, его ступени были как вход в «Войну и мир», в новую правду нового противоречия жизнепонимания.

Тынянову «Пушкина» дописать не пришлось...

БОЛЕЗНЬ И РАБОТА

Есть вирусная болезнь, которая называется рассеянный склероз. Ее вот и сейчас не умеют лечить. Она выключает отдельные нервные центры.

Тынянов писал, а ноги начали ходить плохо.

Болезнь была как будто медленная — то глаз поворачивался не так, как надо, и видение начинало двоиться, то изменялась походка, потом проходило. Он был у профессора Плетнева; тот посмотрел его как будто невнимательно, посоветовал жить на юге.

— Профессор, вы не разденете меня, не посмотрите? — спросил Тынянов.

Дмитрий Иванович ответил:

— Я могу вам сказать: снимите левый ботинок, у вас плоскостопие.

— Да, это так, — ответил Тынянов.

— Значит, не надо раздеваться.

Я потом спросил Плетнева: почему он так принял Тынянова?

— Я не умею лечить рассеянный склероз, я только могу узнавать его. Буду задавать вопросы, пациент будет отвечать, да и будет ждать, что я скажу. Так вот... а у меня нет этого. Пускай лучше он считает, что профессор невнимательный.

Сделано было много. Теоретические книги Тынянова прошли в жизнь, как проходят гормоны через кровь. Сам он не мог их писать дальше.

Болезнь то наступала, то отступала; она мешала писать, лишая уверенности.

Необходимость следовать шаг за шагом вместе со своим героем, огромность героя и задача дать его не только таким, каким его видели, но и таким, каким он был, вероятно, превосходила силы литературы.

Теория была отодвинута, оставалась ненапечатанной. Совсем не надо, чтобы тот человек, который занимается академической работой, был бы академически оформлен, назван, но он должен быть там, где работают, потому что работать одному нельзя. Работа — это тоже столкновение мыслей, систем решений, работа даже великого человека не монологична -она драматургична и нуждается в споре и в согласии с временем и товарищами.

23 ноября 1935 г. Тынянов — Шкловскому

<...> Врачи стали со мной обращаться почтительно, как будто хотят укутать в вату, чтоб не разбился.

Очень хочется еще пожить: с глазами, с руками, ногами. Головой. Друзьями. <...>

Что с твоей ногой?

Уходя от меня — повредить себе ногу — это даже излишний знак внимания.

Растирай ее, купай и вообще обрати внимание.

Пока что кончил Кюхельбекера — для малой серии; на 3/4 — новый. Если б Димитров написал предисловие к «Германии» — было бы просто замечательно. Мы познакомились с ним в Боржоме и хорошо провели несколько часов (катались в Цагвери). <...>

23 декабря 1935 г.

Дорогой Витя!

Сегодня 1-й день за 3 месяца спокойный: Елене Александровне немного лучше, и я еду в Петергоф на неделю. Она, бедняжка, извелась. Единственно хорошее, что я сделал за последние 3 месяца, — это получил два твоих последних письма. Крепко тебя за них целую.

<...> Борю не видел и не слышал; он очень занят: читает общедоступные лекции об Л. Толстом. А я с большим удовольствием прочел твой рассказ о Льве. Смерть его у тебя прекрасна (жена и ученики!). <...>

Спасибо, дорогой, за ласку. Странней всего, что я верю в то, что еще удастся поработать, и в голове (как только есть физическая возможность) разные мысли и желания. Хотя, правду сказать,— сейчас я отбылый солдат Балка полка. А тебе спасибо за то, что ты меня не забыл, и веришь в меня. Целую.

Юр. Да, — с Новым годом!

25 июня 1937 г. Луга

<...> Меня болезнь ост, как мыши едят хлеб, и я сейчас как пустой амбар с мышиными следами. Как в таком помещении придется прожить чего доброго — 10 лет, — ей-богу не понимаю. Только сейчас могу написать письмо и читаю твою книгу. Но из поэтов меня сейчас больше всех интересует Языков, и то потому, что он не мог ходить (»Поденщик, тяжело навьюченный дровами» и т. д.). В Луге здесь хорошо, хочу построить себе домик, и м. б. переберусь сюда, потому что опера и кино меня не привлекают.

Целую тебя, милый дружок. Будь здоров.

Юр.

Пиши мне, Витенька!

28 октября 1938 г.

Дорогой Витя!

Спасибо за твое письмо — я немного одичал и, когда мне протягивают руку, смотрю на эту руку и по сторонам — как Калош или Могикан. Верней как Калош. На твою руку не смотрю и крепко ее жму.

Крым я помню.

Я пил там красное вино с водою целый день, смотрел на маяк Харакс, и когда он зажигался, говорил: хараксо. Томашевский (давно было) пришел из Гаспры, но поздороваться со мной не мог, я лежал на постели, кругом толстый и высокий вал из окурков. Не убирали. Вот тебе человеческий пейзаж. Видел там в другое лето Брюсова, который через месяц умер. Мне казалось тогда, что я несчастен, и я в самом деле был несчастен из-за женщины. Все это было, оказывается, счастьем.

<...> Я кончил и сдал Кюхлю — малой серии и два большие тома большой. Малый скоро выйдет, а большого матрицируют. Никогда не ждал корректуры с такой приятностью.

Отдельно вышел «Прокофий Ляпунов», с издательской задержкой на 104 года. Будут экземпляры — пришлю тебе. <...> Я гуляю все меньше — раньше до Лассаля, теперь до парикмахера.

Лечиться я больше не хочу и не буду.

28 ноября 1938 г.

<...> Новостей у меня нет, я никуда не хожу — не на чем.

Я иногда очень скучаю, милый друг, а не просто.

Если у тебя какое-нибудь дело здесь, придерись к этому и приезжай. <...>

Мартобря, и день без числа.

14 января 1939 г.

<...> Я задумал сегодня ночью такую статью о Грибоедове, что сам удивлен. Эта статья, мой дорогой друг, хоть и под занавес, но она докажет, что такое Грибоедов для нас. Ура! Поцелуй меня за нее. Спинной мозг хлещет по ногам, и они у меня стальные. Сегодня иду на 125-летие Публичной библиотеки. Я в делегации. А как доберусь до заседания и потом до дому — не знаю.

Целую тебя, умница. Ты один у меня друг. <...>

15 января 1939 г.

<...> Я живу тихо, на 45 лет неплохо, может быть. Удивительно, как нам много лет вдруг стало.

<...> Думаю о Грибоедове и других и под конец перестал понимать, как у них хватило времени всего наворотить? Не так уж долго жили, много ездили.

Около мая 1939 г.

Друг мой, я очень и очень болен — потому не пишу. Я перестал ходить как люди ходят, — а ковылять с ежеминутной опасностью упасть — это не ходьба. Сегодня в первый раз поехал в машине (не кататься, а за деньгами) увидел зелень. Жалко. <...>

Как меня теперь осматривают врачи! Смотрят почерк, заставляют говорить, улыбаться, удивляться, и наблюдают. Всего этого, по-видимому, я могу вдруг и не изобразить. Странно. А так как изображаю, «болезнь протекает благоприятно», и они даже удивляются. Завтра еду в Лугу, потом меня пошлют в Железноводск. Мне вообще «показана» сухая и теплая полоса, а Питер не показан. Кабы знать, жил бы в Киеве.

Ты не беспокойся обо мне, болезнь такая. Ничего не поделаешь.

Целую и не знаю, отправлять ли письмо, разжалобился.

Твой Юр.

31 марта 1940 г.

<...> Я был рассчитан на несколько меньшее время: 46-й год — очень много. Поэтому издаю том «Избранное» — взял всего понемногу. Избирать самого себя трудно: «А не взять ли еще средний палец? Этот глаз тоже надо бы». <...> Я остановился на конце пьесы и начале II тома «Пушкина» — как опять начинать? <...> Вспомни меня. Руку.

Во время войны Юрий Николаевич был в Перми (сначала — в Ярославле), и там болезнь убыстрила свой ход. Время существовало для писателя: он чувствовал историю наяву и не мог в нее вмешаться.

24 августа 1941 г.

Дорогой Витя!

Где ты? Где твои? Я очутился в Ярославле. Хочу думать, что свидимся. Написал 2 страницы о Ленинграде, написал 6 страниц о партизане 12-го года. Может, в газету? <...>

10 декабря 1941 г.

<...> Пробую понемногу работать. Кончил статью о Грибоедове. (Начал ее в Ленинграде.) «Горе» не прочтено. Он — Лобачевский комедии. Начал читать о 12-м годе. <...>