Выбрать главу

Кросби вырос трудoлюбивым, приветливым, улыбчивым, в расходах на себя скромным, пожалуй, только за исключением одежды, которую он покупал в лучших лондонских магазинах. Меня удивило и даже огорчило, когда я узнала, что они с Грэйс купили скрипку у одного безденежного знакомого и не дали ему сразу всю сравнительно небольшую сумму, на которую договорились, а долго выплачивали ее частями.

Как и Грэйс, Кросби был убежденным атеистом и, как Грэйс, годами ходил к психоаналитику. Тот, наверное, заменял ему священника. Может быть, это была потребность исповеди, хотя по рождению он был не католик, а шотландский англиканец.

Благодаря Грэйс, Кросби и их друзьям мы увидели, что такое американский аристократизм, — манеры, язык, непринужденность, душевная свобода.

Время от времени Грэйс страдала от депрессий. Они проявлялись в полной пассивности, молчании, сонливости. Или наоборот — возбуждении, бесконечных разговорах с повторениями, пристрастии к алкоголю.

Удивительно было, что Грэйс и я, с таким разным происхождением, в детстве читали одни и те же книги, слушали одну музыку и играли одни и те же фортепианные пьесы. В Кембридже мы с ней вместе вслух прочитали «Детство» Толстого, от начала до конца. Иногда читали по телефону. Свой кусок она начинала по-английски, я продолжала по-русски, а она потом опять по-английски. Плакали в одних и тех же местах.

Как хорошо помню я семидесятилетиe Грэйс! Раннее лето, их сад с мраморным ангелом, кленами и цветущими яблонями, в котором были расставлены столы. На балконе дома расположился небольшой оркестр — саксофон, тарелки, контрабас, флейта. Саксофонист, старый ученый-физик, в молодости, до замужества Грэйс, был ее возлюбленным. Они играли, как вдруг на балконе среди них появилась Грэйс. Первый раз я видела ее в таком красивом длинном платье, с цветaми в седых волосах. Хриплым прокуренным голосом под аккомпанемент оркестра она запела знаменитую: «Оne of these days you will miss me, honey». Когда она закончила, ее упросили спеть это еще раз, потом еще. Кросби из сада смотрел вверх, на нее, и плакал.

Года через полтора после этого юбилея мы с Грэйс пили кофе в нашем любимом кафе, говорили о чем-то, и вдруг она спросила, не нахожу ли я, что было бы гораздо лучше, если бы женщины высиживали своих детей, как куры своих, и не должны были бы рожать — так уродливо и мучительно. Мысль эта меня сразила. Это была мысль сумасшедшего.

На следующий день, очень рано, нам позвонил Кросби: Грэйс в больнице, приняла множество таблеток, вряд ли выживет. Но она выжила.

Ее поместили в санаторного типа лечебницу, расположенную в лесном парке. Дом — дворец со старинной мебелью, хрустальными люстрами, картинами, но и строгой охраной. Прежняя Грэйс исчезла совсем, а с этой, другой, не о чем было говорить. Через несколько месяцев она вдруг позвонила нам и стала просить забрать ее оттуда.

— Крoсби почему-то отказывается это сделать, — сказала она.

Незадолго перед смертью она захотела, чтобы ее перевезли в городок Дублин штата Нью-Гэмпшир, где она родилась. Она умерла в декабре, во время снежной бури. Проехать туда было невозможно.

Ее похоронили на Дублинском кладбище, рядом со всей семьей Пирсов.

КРИТИК ИСКУССТВА ДОРИ АШТОН

Немолодая, коротко стриженная, в каком-то блеклом платье, обтягивающем ее некрасивую худую фигуру, она сидела на террасе кафе нью-йоркского Музея современного искусства, курила и читала. Идя по Пятьдесят третьей улице мимо кафе, я заметила ее через прозрачный музейный забор. Да, конечно, это моя приятельница Дори Аштон, успешный нью-йоркский критик и эссеист.

Она читала какой-то толстый французский журнал, и было видно, что ей это очень приятно. Она была целиком там: ни нью-йоркского шума вокруг, ни беспокойства о семнадцатилетней дочке Саше, которая, может быть, беременна; ни о другой, младшей дочке; ни психозов ее старого мужа, художника Ади Янкерса, больше не существовало. Ее лицо выглядело просветленным, даже привлекательным. Потом я узнала: она тогда читала Бодлера. Французская поэзия и русская проза были тем, что она любила больше всего.