На следующий день он пришел в Музей изобразительных искусств, где я тогда работала, чтобы все мне объяснить. Мы поднялись в залы верхнего этажа, в которых обычно было мало посетителей. Oн посмотрел на меня и сказал: "Примите исповедь мою, себя на суд я отдаю".
В секунду он преобразился, превратился в Онегина и продолжал: "Когда бы жизнь домашним кругом я ограничить захотел; Когда б лишь быть отцом, супругом приятный жребий повелел; когда б семейственной картиной пленился я хоть миг единый, то верно, кроме ее одной, невесты не искал другой".
Это звучало так прекрасно, что и моя подруга, и ее родители, и даже обман, и бессмысленный звонок в ресторан – все стушевалось, исчезло.
Летом того же года он приехал к нам на дачу, прихватив по дороге какую-то девицу, стоявшую у вокзала. "Стало ее жалко", – сказал он. Утром чуть свет она уехала, а мы все и наша собака отправились за грибами в нескончаемые леса бывших мамонтовских владений. Я никогда не видела Фоменко таким счастливым. Срезав большой красный подосиновик, он погладил его и потом поцеловал. Мы сели отдохнуть где-то посреди огромного пространства – света, зелени, птиц, запаха грибов и земляники. Петя мечтательно закрыл глаза: "Чтобы это навсегда запомнить!" – сказал он.
Через какое-то время Фоменко пригласил меня на просмотр спектакля “Смерть Тарелкина”, который он только что поставил. Это даже не был театр, а, как я сейчас помню, просто небольшой зал в каком-то научном институте.
Сказать, что постановка была блестящей, – это не сказать ничего. Петина постановка захватывала дух, околдовывала.
Жестокость, мрак. Тарелкинская суть, которая так относилась к нашей тогдашней действительности – и "овдовевшая гуманность", и "сердце у людей волчье". Звуковым фоном спектакля была музыка тогдашнего дачного танго, что делало Тарелкина еще более относящимся к нам.
В конце, когда Тарелкин умирает, звучат слова: "Немая бездна могилы разверзла черную пасть свою, и в ней исчез Тарелкин". Мы все, пара десятков человек, которые были в зале, сидели, застыв от потрясения. Сейчас мне кажется, что этот спектакль превзошел все, что потом создал знаменитый Петр Фоменко.
ХУДОЖНИК ВАСИЛИЙ СИТНИКОВ
Василий Ситников или, как его называли, Вася-фонарщик показывал слайды на лекциях в Суриковском художественном институте. Каждый слайд опускался в фонарь и отражался на экране – другой техники тогда не было. Иногда Вася показывал слайды и в Музее изобразительных искусств.
Искусство он знал блестяще. Я слышала, как после какой-то лекции он сказал студенту, что "цель портрета вовсе не внешнее сходство, а стремление проникнуть в сущность личности, и такой гений как Рембрандт это мог".
Вася занимался живописью, и только через много лет, в Музее современного искусства в Нью-Йорке, я увидела его великолепные картины – обнаженных, городские пейзажи, церкви…
В Москве он жил в подвале и там же устроил себе мастерскую.
Женщин менял часто, то ли из-за влюбчивости, то ли просто любил разных натурщиц. После моей лекции в музее, когда он показывал слайды, мы пошли в буфет на винегрет и кофе – обычное там меню.
Вася говорил, не замолкая, что с ранней юности "жаждал махнуть в дальние страны". Потом рассказал, какая прекраснейшая модель сейчас живет у него: "Такое великолепное тело, которое неловкие чужие руки тут же изомнут". Потом перешел к Кандинскому, к духовности цвета. Потом стал расскзывать, что сам начал рисовать очень рано, наверное, раньше, чем начал ходить.
Я ему сказала, что мой трехлетний сын Митя все время просто рвется рисовать. Вася предложил его учить за небольшую плату и чашку кофе. Сказал, какие кисти и какую краску приготовить, и еще купить рулон светлых обоев, чтобы рисовать на их обратной стороне.
Через несколько дней он пришел к моей маме – Митя жил с ней, – соорудил маленький мольбертик, проверил кисти.
Мама восхищалась его уроками. Прежде всего он ставил Митю на подоконник, смотрели вместе на небо, облака, снег. Разная краска была разведена в банках. Он дал Мите большую кисть – и началось! Один раз я видела Васин урок. Он опускал кисть в одну из банок и свободно кидал мазок на бумагу на маленьком мольбертике, потом дал кисть Мите.
Абстракции получались прекрасные – яркие, легкие. Знакомые расхватывали их. Какие-то рисунки Ситников забирал. Когда ему говорили, как хорошо он учит, он соглашался и повторял: "Я могу любого научить рисовать голых баб даже сапожной щеткой".
Высокий, с бородой, в кирзовых сапогах, в телогрейке и меховых наушниках вместо шапки, ярком шарфе, он выглядел необычно, он был, не как все. Когда он приходил, мамина соседка – бывшая дворничиха – убирала из коридора свои калоши и пальто: "А то сразу украдет". И пожаловалась в домоуправление, что к маме приходит очень подозрительный тип.