Дом, в котором она родилась, был сгорбившийся, деревянный. Фото-ателье ее родителей находилось на первом этаже. Клиенты в основном женихи и невесты – свадебные фотографии были частью женитьбы. Мeня всегда занимали эти старые фотографии: он и она, непривычные для них фраки, шелковые и батистовые платья, кружева, нарядные прически. Но улыбок там обычно нет. Скорее что-то серьезно-грустное. Что это? Ощущение, что фотография, скорее всего, их переживет, останется, когда их уже давно не будет?
Школьные годы Эстель прошли в Манхэттэне, куда родители, неожиданно получив наследство, смогли переехать. Ей было тогда 11 лет. Начался французский язык, музыкальные уроки, частная школа, поездка в Европу – такой перелом, такая перемена в жизни, которую можно сравнить только с ее уходом в буддизм, который был потом.
Эстель старалась меня убедить, что в фотографии больше художественных возможностей, чем в живописи. "И пожалуйста, не возражайте! И это совершенно не важно, что фотография изображает уже существующую реальность, а живопись как бы что-то создает. Ведь только камера может по-настоящему эту реальность увидеть и раскрыть. А какой удивительный срез времени! Разве не фотография оказалась тем прекрасным мгновением, которое остановилось?"
Мне хотелось сказать, что фотография совсем не искусство (теперь я мыслю немного по-другому), а развлечение, как это сформулировала интеллектуальная гуру 80-х годов, Сюзан Зонтаг – именно "развлечение, как танцы и секс". Но я не стала спорить, не стала сердить Эстель. Хотя она мне все прощала, потому что, как она объяснила, я сделала книжку и короткий фильм об обожаемом ею Эйзенштейне, была в его квартире, держала в руках его фотографии, письма, рисунки.
В ней была приятная честность, она не скрывала, что лесбиянка, когда это еще не было так принято, как сейчас. Она говорила, над чем работает, не боясь, что сглазят или украдут. Ее природное терпение, усердие, доверие к другим сделали очень естественным ее обращение к буддизму.
"Я буддист, медитация изменила меня – равновесие, спокойствие и созерцание", – говорила она. Ее восхищало, как прекрасно буддисты ощущают природу, родство с ней. "Вы только представьте, что сказал этот так называемый "умный" Честертон, что буддизм – это не вера, а сомнение. Пустая фраза, вот что это, чтобы покрасоваться и поспорить! Я сама пока еще не готова все охватить и принять. Я не согласна, что нужно постепенно избавиться от всех желаний, и постоянно подавлять в себе их проявление. Например, как буддист я за то, чтобы не осуждать, чтобы прощать всех, даже преступника – но только после того, как его повесят", – закончила она, подняв к верху указательный палец.
КИНОСЦЕНАРИСТ НИНА РУДНЕВА
Радио разрывалось от Бетховена после того, как обьявили, что Сталин "ушел от нас". Накануне целый день звучали и реквием, и траурная соната, и траурный марш из Третьей симфонии, и, конечно, первая часть Пятой.
"Знаешь, как сам Бетховен назвал эту часть? Судьба стучится в дверь", – сказала мне Нина. Я этого не знала, как не знала и многое другое из того, что она мне говорила. Мне тогда казалось, что она знала все.
Хотя она была почти на 10 лет старше меня, получилось так, что мы очень подружились. Мне тогда не было еще 20-ти. Я училась в Московском университете, который она давно закончила — то же самое искусствоведческое отделение. Потом она работала редактором в каком-то журнале и писала диссертацию о Ватто, вскоре ее "сократили" – просто убрали как еврейку, было такое время.
И по той же причине "сократили" ее мужа, Леню Ольшанского. Мы жили почти рядом, только я – в красивом доме, замужем за Колей, в квартире Каретниковых, а она – в подвале старого дома, который собирались снести. Я говорила, что хорошо было бы, если бы его снесли вместе с их квартирными соседями.
Когда я утром приходила к Ольшанским, открывала дверь со двора, которую на ночь не запирали, и спускалась по стертым ступенькам в полуподвальный коридор (он же и кухня), старуха-соседка сообщала, что "эти бездельники еще спят", или "эти сумашедшиe шумят и не дают спать. Ну ничего, скоро всех их уберут". Она говорила многозначительно и тыкала пальцем в их дверь.
Нина и Леня жили с его мамой. У них была только одна комната со старой, разваливающейся печкой. В комнате стоял диван, кровать, стол, полка с книгами, и сбоку за занавеской – стул с горшком. Никогда, даже в эвакуации, я не видела такой убогости и нищеты. Но Нина, казалось, ничего этого не замечала.
Мама Лени была старая, испуганная, провинциальная, со смешным акцентом, всегда в одном и том же халате и рваном фартуке. Звали ее Фуля. Леня ее боготворил.