А Юки-онна родила в положенный срок сына, и подчинился ему по слову Стрибогову восточный ветер. Имя тому внуку Стрибог дал — Сумрак, а мать Фудзином нарекла. Носит он белые одежды и является вестником смерти. На родине его считают, что ничто новое не может возродиться, если не умрет старое, потому даже праздники смерти посвящают, Сумрака чествуя.
— Воструха… А Бурмила кто-нибудь освободил?..
Власа сжала в кулачках край одеяла, так жалко ей стало брата Морозова…
— Последние восемьдесят лет я о нем даже не слышала, а ране говорили, что слыхали вроде как смертные, слыхать слыхали, но не вида́ли. Да ты не плачь, ягодка, ему-то сто лет что тебе годик! Не плачь, этот вьюн и не из таких передряг выбирался!
— А из каких? Расскажешь?
— Потом расскажу! А сейчас спи.
Глава тринадцатая
— По-настоящему я Живопыра.
— Оно и видно.
к/ф «Собака на сене»
Вадька приподнялся, превращаясь в слух.
— Ванька, ты слыхал?
— Да.
Иван задумчиво хмурил брови. Вой уже перешел в редкие стоны, словно кто-то сквозь зубы боль выпускает. Вон Вадька подобрался весь. Не иначе нестись собрался, спасать. Не пойми кого. Вона, уже факел мастерит, неугомонный.
— Что, коли там нечисть какая? — лениво осведомился Иван. Всё равно идти придется, Вадька завсегда слово найдет. Или трусостью подначит, или к совести воззовет, или к любопытству. Вот и на сей раз тоже:
— Что, скажешь, нечисть не создание живое?
— Ага, живое. И возможно, весьма голодное. И возможно, вечерять оно предпочитает человечиной.
— У нас скатерть-самобранка есть.
— Думаешь, человечину подаст? Эта самобранка, как Славен улетел, кроме хлеба и воды, ничего не подает из яств.
— Дурень, что ли, человечину! Как будто ничего более вкусного нет.
— А ты что, пробовал? — с интересом осведомился Иван.
Вадька похлопал пушистыми, как у девки, ресницами.
— Совсем ты, царевич, дурень, и шутки у тебя дурацкие! Вон бери факел да пошли смотреть.
— А может, это, по зорьке? А? — без особой надежды спросил Иван.
— Мы и по зорьке, и по полудню тут всё вдоль и поперек исходили. И ничего такого не видывали. Я так чую, это чудо на пограничье с кромкой где-то располагается и лишь в ночной час, да именно в полнолунье, с явью соприкасается. Вставай! Вот, держи факел да пошли!
Иван поднялся с истинно христианским смирением, взял факел и тронулся за товарищем.
— А вот скажи, Вадька, кромка — это что, навь?
— Нет, кромка — это кромка, зыбкая граница аккурат на краю нави и яви. Вроде и рядом с нами, не за тридевять земель, но и не зайдешь как на соседний двор.
— А ты там бывал? Тамошних жителей видал?
— Да бывал пару раз. Да и ты бывал, к Марине Моревне-то как раз на кромку и ходили.
Иван слегка дернулся, поход тот вспоминая, точнее отход из похода, а еще точнее — стремительное бегство, когда за спиной вода в лед превращалась и ледяное дыхание задницу через порты жгло.
— А… Это и есть кромка? Занятно… А вот лешаки, водяные и прочая… жизнь другая, они как, на кромке тоже живут?
— Они да, они аккурат на кромке, на самом-самом краешке, так что и в яви, и в нави бывают.
— Вот ведь занятно-то как! А…
— Тишь ты! Слыхал?
— То ли скрип какой, то ли стон… как железо какое брякнуло…
— Верно! А теперь тихо-тихо идем, факел туши — луна хорошо светит. Гляди-ка, впереди полянка, днем ее точно там не было!
Вадька бросил котомку на край поляны, факел о землю затушил аккуратно.
Царевича всегда поражала способность друга ориентироваться в пространстве и место запоминать.
Ивану — куст и куст, а вот для Вадьки они все разные, каждый со своей статью.
И впрямь лес быстро закончился и взору открылась лужайка с ровной низенькой травкой. А посередь лужайки стоит огромный-преогромный дуб. Наверное, если пять здоровых мужиков возьмутся за руки в хоровод, только так его обхватить можно. Дуб тот толстой цепью обмотан, неужто из золота? И цепью той к дубу кто-то прикован, намертво.
— И наверное, не просто забавы ради, а?
— Тш-ш-ш… Вестимо, не просто… — Вадька говорил едва слышным шепотом, одновременно пытаясь из-за деревьев разглядеть дуб повнимательнее. — Только я так вот мыслю: если добро зло побеждает, то насмерть, никуда его не прячет, чтобы такие простаки, как мы, его не освободили по случаю…
— А добро, значит, можно?
— Добро — оно всегда сильнее. Его нельзя победить, — уверенно молвил богатырь. И продолжил: — Но нет зла безусловного в мире, вот того же скотьего бога, Велеса, взять. Злой он? Вроде и не добрый, а всей скотине да зверью покровитель.
— Точно. Всякой скотине. Например, нашему столбовому боярину Антипу, то точно.
— Какому Антипу?
— А, ты не знаешь, — махнул рукой Иван, — в стольном граде у нас. Тварь редкостная.
— А… Ну это понятно… Пошли, что ли? Посмотрим? Раз уж пришли?
Иван, положа руку на сердце, думал прямо противоположное, типа пошли-ка отсюда подобру-поздорову, чай, не сирот обижают и не деревни жгут. Чьи-то дела высокие, какое нам до того дело?
Но трусом себя Иван не считал ни капельки, и показаться таким товарищу свыше его понимания было. Потому уверенно молвил:
— Пошли! Эй! Кто там, цепью прикованный?! Богатыри русские тебя освобождать идут!
Заскрипел дуб, заскрежетала цепь, и тишина наступила, густая такая. Плотная, хоть ножом ее режь.
В свете луны листва дуба черной казалась, а человек — хотя человек ли? — что к дубу прикован, бледным, как покойник. Правда, Вадька тоже в свете луны не лучше выглядел.
У прикованного пленника лицо худое, щеки впалые, брови черные косматые, а волосы как седые. Да уж. Тут за одну ночь поседеешь!
Рост у мужика немаленький. Рубаха на нем темно-зеленого цвета, черным жемчугом расшита да серебром. В ухе серьга из серебра вроде, а очелье мужское, тоже из серебра, с зеленым яхонтом посередине.
Глаза закрыты, тело обмякшее, златой цепью к дубу так примотано, что не пошевелиться. Да, не задалось что-то у мужика.
Вадька тем временем вплотную к дубу подошел, цепь потрогал — да руку отдернул.
— Жжется! Зачарована! Ваня, знаю, у тебя фляжка с заморским вином припасена, дай-ка добру молодцу напиться!
— Это тебе, что ль, хмельного захотелось? — Иван даже оглянулся по сторонам, может, еще где «добрый молодец» притаился?
Нет, только они двое, да кромешник какой-то к дереву привязан. Явно ведь, не может у человека рубаха да штаны в такой целости и чистоте сохраниться? Да и вообще, не выжил бы тут человек, ну ни единой ночки. Вот Иван точно бы не выжил.
— Да нет, я хмельного в рот не беру, ты же знаешь, — улыбнулся Вадька по-доброму, кивая на незнакомца.
Прям родственника аль друга душевного встретил! Вот что за человек Вадька?! Во всякой вражине несчастного да убогого видит. Сама доброта безграничная.
Однако спорить царевич не стал и фляжку подал.
Вадька поднес фляжку, тоже серебряную к слову, к бледным губам плененного:
— На, добрый молодец, выпей. Водицы-то не припасли, но тебе вина-то и лучше будет.
Тот открыл глаза, окинул богатырей мутным взором…
— На нем серебро, и фляга серебряна. Если нечисть поганая какая — так к серебру не прикоснулась бы. А так, может, не так плох кромешник, как кажется? — размышлял вслух Иван.
Пленник тем временем два глотка из фляжки сделал, могучими плечами повел, золотая цепь еще сильнее в тело впилась, на рукаве аж темное пятно проступило.
— Эко гляди, Вадька! Это ж кровь у него? Алая?