— Ась? Чего жалились-то? Да, вестимо, всё тоже. Что одни-одинешеньки на старости лет, что Макошь детишек всех прибрала… А кто им Род? Нечего было сиротку на погибель отправлять. Макошь того не любит.
Да… Вот уж десять лет минуло, как решил Неклюда избавиться от племянницы-приживалки, свез ее в лес, тьфу, пакостник. Всем-то в деревне сказал, что Василиса сама в лес пошла да заблудилась, а я-то знаю, я-то видел! Тьфу, пакостник! Только Макошь-то всё знает, и вместе с сироткой евоный сынок старшой убег. Да, я видал и не остановил — да! Ибо рядом с таким гнильем и доброе гнить начать может! Вот и сбег Федорка.
А Макошь — она всё видит. Как ни убивались по старшему сыну Неклюды, но так и не поняли неправды своей.
Вот Макошь остальных деток к себе и прибрала, остались они одинешеньки. И хоть тут бы подумать, сиротку какую в дом взять, ан нет! Всё куска лишнего жалеют. Да всё жалеют так, чтоб, значит, поработать поменьше. Тьфу, лодыри! Я уж сколько мог за домом смотрел, и мел, и печь чистил, а всё едино. Не видят, не хотят. Ну их. Уйду я!
— Да куда ж ты пойдешь? Не зван — не ждан? Тебе ж так негоже?
— А вот выйду за околицу да помру… Всё лучше, чем так мучиться! — Домовой присел на узелочек и пустил скупую слезу.
— Ой-ой… — покачала головой птица. — Ну негоже так, негоже. — Это твой дом, и твоя доля в том есть, что хозяева у тебя такие! Видать, ты где-то недосмотрел! Больно уж ты добрый! Мел он, печь чистил, ты бы лучше хозяйке кой-что начистил, чтоб не смела в постели до рассвета валяться.
— Ага, я как-то пытался ее придушить, так она, курва, мне попом пригрозила!
— А чего душить-то? Ты домовой или кто? У тебя что, клопов нету?
— Нету… Даже тараканов нету, им жрать нечего…
— А ты заведи! Клопам, им завсегда есть что жрать, особливо тех, кто в кровати полеживает.
— Э-э-э… — Домовой почесал бороду… А жизнь-то не такая и мрачная…
— И ты, это, брось эти штучки, — между тем продолжала птица. — Ты молод еще, ста лет нету, за околицу он собрался! Место славное, дом поправить можно, еще лет двести проживешь, а потом и хозяйкой обзаведешься. Земля тут хорошая, червячки жирные, значит, хозяйство хорошее справить можно. А что хозяин такой паршивый, дак у людей век не долог…
У домового от работы мысли аж шапка съехала на затылок. Это ж… М-да… клопы! Вот вы у меня попляшете, ленивые хозяева, вот попляшете!..
****
Позолотила чистым светом Зарница поля, крыши домов, благословила вместе с подругой Поляницей рачительных хозяев, что уже в поле вышли, попробовала лучиком пробраться сквозь рассохшиеся ставни лентяев, что еще не проснулись, и пошла дальше рассвет дарить.
А на яви наступал белый день.
Глава пятая
Натопить русскую печь — это еще то дело. Надо выложить дрова колодцем, посерединке покрошить лучину да бересту, разжечь. Потом вовремя трубу закрыть — чтоб и жар прочь не вылетел, и не угореть. Летом печь раз в три дня топится, а то и раз в неделю. Стряпать можно и во дворе, на летней печке, где и варенье сварить, и репу запарить. Но большую печь всё одно топить надобно. Перво-наперво это хлеб, его на летней кухне не спечешь, второе — это белье стирать: как хлеб пекут, так в тот же день и стирают, варят белье со щелоком да с золой, а поначалу замачивают, а после несут на реку мыть. Еще холсты льняные поварить можно, чтоб помягче полотно было…
Катерина, жена Луки-обозника, своими холстами славилась, тонкие они у нее выходили, белые-белые и мягкие. Не только семью одевала, но и купцам заезжим да местным сбывала свой товар. А тут еще талант у дочери средней открылся — вышивает страсть как хорошо! Даже денег не жаль на шелкову нитку! Такие узоры Любава вышивает, аж глаз завораживает! Эх, жаль, девка. Замуж выскочит — и всё, а поймут ли в семье новой, что ее, Любавы, талант — не в поле спину гнуть, а за пяльцами сидеть? За одну вышиту ей рубаху мешок зерна дают, а за кафтан аж два! Но народ-то каждый своим умом крепок.
Катерина подналегла на тесто, вымещая на нем неудовольствие от несправедливости мира. Все-таки дочь ближе сердцу материнскому, и дочь всё равно мать послушает, в то время как сын к жене будет ближе. Как известно, ночная кукушка всех перекукует.
Женщина с силой шмякнула тесто об стол. Добрый хлеб будет. Даже ни лебеды, ни мякины не добавляла! А Любава… что ж, доля такая.
Правда, уж восемнадцатый годок пошел девке, но не невестится чего-то. А на последних сватов доченька так глянула, что смело их со двора вместе со свахой. И жених вроде не урод, да и не лодырь… Какого такого королевича ждет девка? И где он ее повстречает? У окна за вышиванием? Или в лесу, когда по ягоды — по грибы ходит? А то ведь боле и не бывает нигде, гулянки деревенские ей скушно, ярмарка шумно… Вот как тут девку замуж отдать?
Лука уж спрашивает, сватали ли Любаву? Готово ли приданое? Как будто лишний кусок у него дочь ест! А приданого там аж два сундука полных, не у всех, ах, не у всех на селе такое приданое! Кроме кружева, полотна, перин пуховых, там еще грошики серебряные лежат! И не мало!
Катерина вздохнула и опять со злостью шмякнула тесто, в окно взглянула: что это там гуси расшумелись, чай идет кто?
Баба наскоро вытерла руки да пошла быстренько через сени на высокое крыльцо гостей незваных встречать. Сердце удар пропустило: с добрыми-то вестями не ходят в такое время, «большухи» стряпаются, молодухи в поле иль, как вон Любава, по ягоды, не время по соседям бегать.
Скрипнула высокая калитка, и во двор явилась… Батюшки! Сама Толстая Марыська! Водяника местного женка!
Марыську, в отличие от речного хозяина, на селе знали хорошо, даже привыкли к ней. Можно было ее и на ярмарке иногда увидать, да и на селе или в лесу. В отличие от своего мужа, Марыська прекрасно себя чувствовала что в реке, что на суше. Поговаривали даже, что мать у нее людского роду была, да с болотником спуталась, понесла, а как ребеночка родила — так тому дитя и подкинула. Где тут ложь — где тут правда, не разберешь, но что Марыська не простая баба — это точно. Внешне вроде и обыкновенна молодка, только очень гладкая. Волосы с зеленинкою под кику убраны, не видать, остальное всё как у людей, статная баба, даже румяная, грудь такая, что чарку ставить можно — не опрокинется! Сарафан завсегда нарядный, да рубаха чистая. Только вот если она подол-то сарафана подымет, тут-то и видно, что ни шиша она не баба, а как есть нечисть болотная! Ибо ноги у нее пониже колена переходят в утячьи лапки, красные, с перепонками.
Ввалилась Марыська в калитку задом, только по сарафану да по особой, не как у местных, кике Катерина ее и узнала. Ну еще по заду широкому, такой зад сельским бабам чтоб наесть, год безделья надо.
Марыська кого-то упорно тащила во двор, что-то выговаривая.
Великая Макошь да пресвятые угодники! Катерина уронила руки вдоль передника.
Это ж Любава с ней! Да в виде каком! Мокрая, простоволосая, в сарафане поверх мокрой рубахи напяленном, и в тине речной вся.
— Да-а-а что-о-о ж это такое де-е-елается!.. — начала голосить Катерина, но была быстро одернута Толстой Марыськой:
— Что голосишь? Хочешь, чтоб всё село прознало? Мало того, что Варвара, Фролова женка, видала нас, так еще ты своими воплями всем поведай, что дочь твоя топиться бегала. Дура.
Катерина захлопнула рот и вытаращила глаза.
— Как так? Топиться? Почто? Ах, если Варвара видала, то точно всё село прознает.
— Может, и не прознает. Я ей сказала, что типун на язык посажу, ежели сплетничать о девке… хм… будет.
— Ах, Люба-а-авушка! Да чего ж ты, дитятко?! А… а чего ж это, Марыся, ты так хмыкаешь, когда о ейном девичестве говоришь? Люба? Любка?!