Пётр Андреевич тут-то и вспомнил князя-кесаря Ромодановского и думного дьяка Украинцева. Те зубами не ляскали. «Страсти, — подумал, — страсти. Злоба. А злоба не сила. Нет. Те посильнее, и много посильнее. Куда с добром».
— Замолчи, — сказал тихо, но так, что брат сразу смолк. — Упрям ты и дорогу свою сам определил. Переубеждать не буду, да и не к чему — всё не послушаешь. Но мы с тобой одной крови, и я упрям. И путь у меня свой. Так ты того не трогай. Но попомни — на гнилом вы сидите. И разговоры ваши пустые: Лев Кириллович, Матвеев… Не об том сейчас речь! Гуляли стрельцы, гуляли, а что за тем гуляньем? Лихость? Винца сладкого захотелось из боярских подвалов? Воли срамной? Да они и так вольны, по слободам пузы чешут да баб волтузят — вот и всё занятие. Видел я их в деле под Азовом и лихости не приметил. Задом больше наступали, задом… А со шведом как они себя показали?
Брат смотрел на Петра Андреевича, по-прежнему не мигая, только бровь над глазом подёргивалась, дышал тяжело.
— Вот то-то, — сказал Пётр Андреевич, — слепой ты, слепой… О бунте вспомнил… — И вдруг, сам распалясь, ударил кулаком о стол: — То было! А ныне и впредь — не то станется!
Брат отвалился от стола, запахнул на груди тулупчик. Скрюченные пальцы застыли на вороте, как морозом схваченные.
Вот так поговорили в отчем доме. Плохо, конечно, но иного разговора не получилось. В конце брат повторил всё же, что за женой Петра приглядит, сиротой она не станет и пущай он в чужеземщине не тревожится. Вот и всё напутствие.
Поднялся, пошёл из палаты. Пётр Андреевич смотрел ему в спину. На худой спине брата из-под шубёнки проглядывали острые лопатки, полы шубёнки мотались. Пётр Андреевич смотрел пронзительно, с таким напряжением, что увлажнились глаза. Но брат не повернулся. Только половицы скрипели под ногами, точно жалуясь. В сенях — было слышно — брат ступил на лестницу, и ещё громче, чем половицы, ещё жалостнее запели ступеньки, но и они смолкли.
Пётр Андреевич опустился на стул, посидел молча, а как стал подниматься, у него невольно вырвалось:
— О-хо-хо… — Но он оборвал вздох и твердо позвал: — Филимон, иди, поторапливаться надо!
В другой раз с братом поговорить не случилось.
В последние дни перед отъездом Пётр Андреевич побывал во многих домах московских и повстречался со многими людьми, но более другого запомнилось ему празднество, затеянное на Москве по случаю хотя и малых, но всё же побед над шведами. На Пожаре, на Балчуге москвичам давали кур в кашах, жареное мясо, для чего на больших вертелах тут же, на площадях, жарили туши бычков, и мужики большими ножами срезали подошедшие на огне куски; стояли распиленные бочки с медами и с водками, коробья пирогов с мясом, луком, рыбой, яйцами рублеными, капустой и всякой иной начинкой. Горой громоздились крендели, пряники, калачи. Народ хватал угощения, разноголосый гомон стоял над площадями, и не тут, так там мужики били каблуками в землю, пробуя себя в пляске, тянули носочком сапожка по пыли. Бабы взмахивали платочками. Московский народ повеселиться любил.
В Кремле, на Соборной площади, была устроена огненная потеха. Здесь Пётр Андреевич увидел Александра Меншикова с невероятно длинной шпагой на боку и шпорами необыкновенными на блестящих ботфортах; степенного Бориса Петровича Шереметева[14], улыбавшегося полным лицом на забавы; генерала Адама Вейде, знакомого Петру Андреевичу по Азовскому походу[15], рослого, широкоплечего, с лицом, рубленным саблей; Аникиту Ивановича Репнина[16]. Всё это были люди на виду, царёвы любимцы, но не это привлекло внимание Петра Андреевича. Он приметил особую уверенность в этих людях, ощущение каждым из них своего достоинства и значимости. Толстой знал Софьиных бояр, Софьиного фаворита Василия Васильевича Голицына, носившего звание оберегателя престола[17] и большого воеводы, Фёдора Леонтьевича Шакловитого, стоявшего над стрельцами[18], — в тех была кичливость, высокомерие, бахвальство боярством, родом, чинами. Василий Васильевич Голицын рядился в латы золочёные, венецийской работы шлем, похвалялся знанием латыни и неизменно ограждался от окружавших улыбкой презрительной, не сходившей с лица. Фёдор Шакловитый был нагл и дерзок. Влажно блестевшие под его усами зубы говорили всем и каждому: отойди — укушу, и укушу больно, а то и до смерти. Эти же были вовсе иными, и чувствовалось, их связывает одно — дело. Может, только начатое, трудное, от которого руки в мозолях и ссадинах, синяки болезненные и ушибы, и не ясно ещё, удастся ли их дело и приведёт ли к успеху, но всё одно — дело, которое сплотило этих людей и двигает их поступками и мыслями.
14
15
16
17
...сберегателя престола... — Голицын Василий Васильевич
18