После десятой перемены блюд князь, не скрывая гнева, начал говорить о польских делах, о разорении, которое принёс стране Август.
Пётр Андреевич слушал его со всем вниманием, сокрушённо кивал головой, изображая лицом полное сочувствие. При всём этом он знал, что князь Любомирский присягал королю Августу, заверяя того в нерушимой верности, позже присягал с теми же заверениями Станиславу Лещинскому и в другой раз присягал королю Августу и всё с теми же жаркими словами о верности.
— Август, — говорил князь Любомирский, — это бич Польши. Он приведёт нас к тому, что в нас вцепится хищный германский орёл, и тогда уже ничто не спасёт многострадальную страну от раздела.
Увлечённый нежнейшим паштетом, Пётр Андреевич вытер салфеткой губы и, глядя ясными очами на князя, необыкновенно чётким голосом сказал:
— Вот такое будет всенепременно.
У Любомирского, казалось, слова застряли в горле. Он взял бокал вина, выпил, глаза его потемнели.
Сидя в возке, возвращавшемся в Варшаву, Пётр Андреевич долго смотрел на скачущих по дороге шляхтичей с факелами. Всадники были задорны, в них не чувствовалось усталости от бессонной, проведённой за пиршественным столом ночи. С гиком и присвистами они то обгоняли возок, то пропускали его вперёд и вновь, бодря коней, спешили следом. Лица были румяны, возбуждённы и полны радости жизни. Пётр Андреевич наконец отвёл от них глаза и сказал Долгорукому:
— Мира в Польше не будет долго. — Кивнул подбородком на скачущих шляхтичей: — Экие красавцы, да им бы ещё ума, хотя бы и порошинку… Но нет, нет, вона как скачут…
Горькая складка легла у губ Толстого.
В Варшаве он больше не задержался.
Экипаж Петра Андреевича катил к Потсдаму — резиденции прусского короля. И уже не польские пущи с чащами, беспорядочными завалами деревьев, густым подлеском, но ухоженные немецкие леса с однообразными просеками, мостками через реки и речушки, белёными часовенками на перекрёстках дорог открылись его взору. И словно поощряемый этой упорядоченностью, но скорее в силу более и более развивавшемуся в нём чувству не торопить события, но дать им прийти в нужную пору. Пётр Андреевич обдумывал предстоящий визит к Фридриху Вильгельму.
Толстой знал, что письмо царя Петра больше чем две недели назад передано королю Августу, и Пётр Андреевич с уверенностью полагал, что содержание послания царя уже известно не только гордому польскому суверену, но и его окружению. Толстой был достаточно опытным царедворцем, чтобы с определённостью сказать: резкие и недвусмысленные слова Петра в адрес польского короля теперь разнеслись далеко и, надо думать, достигли слуха Фридриха-Вильгельма. Королевские дворы для того и существовали, чтобы предавать своих высоких покровителей. Такое было в Лондоне, в Париже, и такое наверняка было в Варшаве. Придворный чувствует себя ущемлённым, ежели не подставит подножку суверену. Слишком низко и часто приходится ему кланяться королю, чтобы не вызвать тем непреодолимого желания выпрямиться хотя бы и в подлой интриге. И царь Пётр хлестал Августа по щекам не без расчёта на то, что звук пощёчин достигнет слуха Фридриха-Вильгельма. Прусскому королю необходимо было напомнить до того, как перед ним предстанет Толстой, о российской армии, стоящей у границ Пруссии. Такое было не лишне. Широко раскрывая рот на Штеттин, по мнению петербургских дипломатов, Фридрих-Вильгельм вдосталь должен был глотнуть страха за будущее, оставаясь без помощи России. Ему следовало сильно подпортить аппетит, прежде чем он сядет за шведский стол. Да и в Варшаве Пётр Андреевич сделал всё, дабы так оно и случилось. Он не скрыл содержание царёва письма от великого гетмана Любомирского и другим пересказал его содержание, пособляя при дворной почте. Видел улыбку Любомирского — злую и опасную, — видел, как туманились хмельным, глумливым счастьем вцепиться зубами в спину короля глаза придворных. И ему стало ясно: Августа они не пощадят.
В Потсдаме российскому дипломату отвели роскошные апартаменты, и по одному этому Пётр Андреевич понял: всё сделалось так, как и рассчитывали в Петербурге. Слова Петра до слуха Фридриха-Вильгельма дошли. Пётр Андреевич удовлетворённо улыбнулся и пустил сквозь зубы звук, который неизменно свидетельствовал о добром его настроении.
Из окна апартаментов российского дипломата открывался широкий вид на поля роз, которыми славился Загородный королевский дворец. Множество садовников отдавали силы этому чуду, и розовые королевские поля поражали и тех, кто видел роскошь Версаля и знаменитые сады испанских королей. Но сейчас, глубокой осенью, розы осыпали великолепный наряд, однако взору русского посланника не было суждено томиться и скучать, озирая картины увядания. Перед пространством полей открывался солдатский плац — главная страсть Фридриха-Вильгельма. Прусский монарх коллекционировал не только цветы, но ещё и необыкновенно рослых солдат. Люди Фридриха-Вильгельма рыскали по всей Европе и отыскивали гигантов. Золотом и вином они смущали наделённых высоким ростом молодых людей и вербовали их в особые роты прусского короля. В минуту слабости человек ставил подпись на их бумагах, а ежели не мог расписаться, чертил крест и становился собственностью короля на долгие-долгие годы. Перед окнами Петра Андреевича под грохот барабанов с утра до вечера маршировали роты исполинов. Казалось, что это были не живые люди, но одетые в железные кирасы неодушевлённые заводные болваны, способные выполнять только команды офицеров. Даже лица их были настолько похожи, что представлялось, будто в движущихся рядах один многократно повторенный человек. Нога взлетала вверх, ударяла подошвой ботфорта в плиты плаца, тут же взлетала другая и также мерно ударяла в камень. И так раз за разом, раз за разом… Это было настолько противоестественно, что у Петра Андреевича холодок прошёл по спине. Он отвернулся от окна.