— Пышен… Ну-ну, хватит гнуться, дела не терпят.
Голос у Петра был раздражённый, неспокойный, с нотками тревоги.
Пётр Андреевич выпрямился, и глаза его встретились с тёмными, без блеска глазами царя.
Тра-та-та, тра-та-та… — ударил в стол Петров палец, и в этом звуке, в отличие от кабинет-секретаря, для Петра Андреевича прозвучали и вопрос, и раздумье, и усмешка. Вот ведь как, пустяк — царь пальцем на краю стола поиграл, но звук от того двоим и разное сказал. Да ещё и так, что Пётр Андреевич вмиг сообразил, о чём вопрос, отчего раздумье и по какой причине усмешка.
Рука царя плотно легла на сукно скатерти. Пётр оборотил лицо к секретарю.
Макаров торопливо подсказал:
— Второго дня апреля, сего тысяча семьсот второго года… Пётр прервал его:
— Знаю. — И оборотился к Толстому: — Тебе известно, что указом от сего числа ты назначен послом в Стамбул. — Помедлил мгновение и, в упор глядя на Толстого, продолжил: — А теперь о том, что надлежит постоянно помнить, исполняя сию должность.
И в третий раз ударил в крышку стола царёв палец: тра-та-та… Тра-та-та…
Пётр отвёл глаза от Толстого, и лицо царя — нездоровое, с набрякшими мешками под глазами, с желтизной — переменилось, как ежели бы он вышел из тесных палат и, стоя на высоком месте, заглянул вдаль. Да, Пётр и впрямь в эту минуту мысленно разглядывал, что там для России, за пеленой лет.
Редкие люди вперёд заглядывают. Оно ведь так говорят: ехал бы далече, да болят плечи. Вперёд заглянуть — труд велик, и лица у тех, кто дальнее видит, особым светом налиты. В лице Петра угадывались отблески пожара. И, как в царёвом голосе, заметны были в лице раздражение, неспокойство, тревога.
Толстой напрягся так, что под кожей проступили кости скул.
Дела державные складывались сурово. В ветреные ноябрьские дни 1700 года российская армия была жестоко бита под Нарвой, и Пётр с очевидностью понял, что усилия последних лет вытянуть российский воз в гору не дали результатов, которые он ожидал. Шведы, хорошо вооружённые и вымуштрованные, нависали над северными российскими пределами грозовой тучей. Союзница России — Дания вышла из войны[2], и это был ещё один удар по российским позициям. Другой союзник России — польский король и саксонский курфюрст[3] Август метался по Польше не только не в силах сдержать грозных шведов, но и справиться с собственной буйной шляхтой.
Пётр крепился, говорил приближённым:
— Швед нас под Нарвой воевать научил. За одного битого — двух небитых дают.
Но под ложечкой у царя посасывало. Пётр должен был сказать — как ни было горько, — что русские воевать с европейски выученной армией не могут. Кроме того, Пётр опасался союза шведского Карла с Османской империей. Такой поворот в межгосударственных отношениях мог оборотиться для России бедой, ибо в случае этом с севера упирался бы ей в грудь шведский штык, а с юга, в спину, османский кривой ятаган. Силу его Пётр помнил хорошо со времён Азовского похода и оттого посылал ныне в Стамбул посольство. Хотя бы этим хотел удержать вот-вот готовое обрушиться на Россию лихо. «Лихо, — подумал, — истинно лихо». И само это слово, внезапно родившееся в сознании, показалось ему страшным.
Пётр Андреевич неотрывно смотрел на царя. У Петра морщины прорезали лоб, и он вдруг, словно что-то решив, рывком поднялся со стула и, едва не касаясь низковатого потолка над головой, навис над Петром Андреевичем:
— Обязан ты мир с османами сыскать. Иного не моги! Непременно мир! И поручаю тебе это не я, но Россия!
Пётр даже задохнулся. Так, видно, жгло у него в груди, что перехватило дыхание.
Но он перемог себя, сказал спокойнее:
— Время на сборы даю самое малое. Требуй, кого надобно, в помощники, говори, иная в чём нужда… Отказа не будет, а спрос один — мир!
Толстой склонил голову. Проговорил, едва шевеля занемевшими от волнения губами:
— Понял, государь.
Макаров, вытянув шею, смотрел на Петра Андреевича. Много повидавшие глаза его были полны озабоченности. Он-то знал, какую ношу взваливает царь на плечи Толстого.
Пётр Андреевич вышел на крыльцо Преображенского дворца и остановился.
По истолчённому, грязному снегу двора маршировала полурота. Лица у солдат были синие от ветра, злые. А народ-то всё солдаты — рослый, крепкий, жеребцы, но, видать, и их уходили непривычной для мужика муштрой. Бух! Бух! — била полурота каблуками в грязно-снежное месиво. Свистела пронзительно солдатская дудка, гремел барабан, и нероссийского вида офицер, тоже багрово-синий от леденящего ветра, орал сорванной глоткой:
2
3