Как ясно вижу я их всех — словно это было вчера.
И на это есть причина — ибо в тот день рабочие Блано-Гвента решили сбросить ненавистное ярмо и выступили в поход; в тот день погасли все печи между Херуэйном и Риской, между Понтипулом и Бланавоном. Котел, бурливший в течение пятидесяти лет, закипел, выплескиваясь через край. Шахтеры и рудокопы, плавильщики и подвозчики стекались в долины по зову чартистов; рабочие Гестов из Доулейса, рабочие Крошей из Кифартфы, рабочие Бейли из Нантигло, рабочие тысяч кузниц и кричных горнов, батраки сельского Уэльса, квалифицированные стаффордширские мастера и ирландцы-чернорабочие — все брались за оружие. Чартисты подымались и в городах и городках Англии, во всех концах страны, но нанести первый удар по старой аристократии и по новым алчным классам выпало на долю уэльсцев.
Отзвук их шагов доносился и в эту тихую комнату.
— Будущее черно, — говорил Томос. — Запылают факелы, содрогнутся церкви, и даже корона Англии зашатается под этим натиском. Но победы быть не может, говорю я вам. Победить — значит проиграть, ведь правление физической силы будет хуже былого правления королей, как довелось узнать Франции, ибо мы еще не созрели для восстания. — Он глубоко вздохнул и повернулся к нам, а мы стояли в почтительном молчании. — Так неужели вы хотели бы, чтобы они вернулись к вам? Разве те, кто покинул нас, не счастливей теперь в обители небесного отца, Элианор, как твой муж и твоя дочь? Воистину счастливей! Подумай об этом и утешься, не возжелай из себялюбия, чтобы они вернулись делить нищету духа, которая уготована нам, находящимся в этой комнате. Вы слышите меня?
— Да, — сказали мы.
— Запомните мои слова: у меня нет сочувствия к такому горю, ибо оно, если присмотреться поближе, только жалость к самому себе. Не лейте слез, когда те, кого вы любите, умирают в этом аду, берегите свои слезы для того дня, когда они рождаются.
Тусклый лучик с сумрачного неба прорезал комнату и упал на черное платье моей матери, на ее худые натруженные руки, желтые, как старый пергамент. Пылинки от нашей новой одежды, купленной в Абергавенни на украденные деньги, танцевали в луче безмолвия.
— Да пошлет тебе Господь успокоение, Элианор, — сказал Томос. — Ты хорошо сделала, что послушалась совета Йестина. Возвращайся на фермы Кармартена и положи оставшуюся тебе жизнь между собой и железом, которое выжжет свой след на твоих детях до третьего колена. Я тоже хотел бы уехать, но мое место здесь, с моей паствой.
— Мы всегда будем рады тебе, — тихо сказала мать. — Как прежде, когда был жив мой Хайвел, помнишь? Мы будем так же рады тебе в Кармартене, как бывали рады в Монмутшире, и у нас всегда найдется для тебя постель, Томос.
— Спасибо, Элианор. — Он посмотрел на Морфид, но тут же отвел глаза, встретив обычный угрюмый вызов, и глубоко вздохнул.
— А ты, Джетро, что ты собираешься делать?
— Работать для матери, — ответил Джетро, просветлев. — На ферме. Буду доить коров и стричь овец, как дед Шамс-а-Коед в Лланелене, и дело у меня пойдет, я ведь всегда хотел стать фермером.
— А ты, Йестин? — повернулся ко мне Томос.
— Карета сейчас будет здесь, — сказал я, вставая. — Я слышу, она уже проезжает Речной ряд. Ты готова, Мари?
Вытаскиваем на улицу узлы. Морфид и Мари берут на руки спящих детей, а Томос с матерью и Джетро уже выходят на крыльцо встречать карету.
— Погоди, — говорю я Морфид в дверях.
Всю ночь с Койти дул ледяной ветер, но полуденное солнце согрело его, и теперь по окну забарабанили светлые капли дождя — он волнами проносился над побуревшим краем, заглушая отдаленный топот марширующих ног.
— Я не еду, — сказал я Морфид, когда Мари вышла.
Она посмотрела на меня с недоверием.
— Что это ты выдумал?
— Я не еду, — повторил я. — Мне нужно остаться здесь.
Она, не двигаясь, смотрела на меня — все еще красивая, но в лице ее уже проглядывала зрелость, опаленная железом. В свете, падавшем из окна, она вдруг постарела, складки у ее губ говорили, что близок четвертый десяток, но тут она улыбнулась и стала — Морфид.