— Доброе утро! — кричит мне сосед, забойщик Тум-а-Беддо. Он стоит во дворе в чем мать родила, а сыновья обливают его из ведер.
— Доброе утро! — кричу в ответ, дрожа от холода.
— Значит, сегодня идешь на Вершину, Йестин?
— Ага!
— Молодец! Ну, ни пуха ни пера!
Хватаю сухое полотенце и изо всех сил тру спину. Кричу, пляшу, пою, и жар охватывает озябшее тело. Скорей натягиваю рубаху, заправляю ее в штаны — и к двери, пока мороз опять не вцепился в меня своими скрюченными пальцами. Но тут же передумываю, поворачиваюсь и мчусь в глубь сада. Распахиваю дверь — там Морфид.
— Господи, — говорит она, — и тут не дают покоя!
— Да скорей ты, а то сейчас наделаю в штаны!
— Ну и делай, мне-то что. Я первая пришла. А ну-ка, постой.
Щупает у меня под рубахой.
— Так.
Морфид выходит, и я занимаю ее место. Она идет к кухонной двери и говорит отцу:
— Йестин не хочет надевать фуфайку, которую я ему связала, а сегодня такой холодище, что хоть в шкуры закутывайся.
Вот дрянь!
— Надень фуфайку, — кричит отец, — и застегнись как следует, а сейчас закрой, пожалуйста, дверь!
Прочитываю один листок «Ведомостей», другой пускаю в дело и бегу домой.
Когда я вхожу на кухню, Морфид опять щупает у меня под рубахой, но я даже не злюсь — мне не до нее. От запаха жареной грудинки у меня аж живот сводит.
Наверно, хорошо быть свиньей и приносить людям такую радость. Ничто не может сравниться с этим запахом, проникающим во все уголки дома; он залезает в постель матери, раскрывает глаза Эдвины, щекочет в носу у Тум-а-Беддо, вырывается из окошка и поднимается по склону горы прямо в небо, куда попадают все свиньи — животные с чистой совестью. Эдвина, сонно моргая, высовывает голову из-под стола.
— Рад вас видеть, сударыня, — говорит ей отец. — А между прочим, готовить завтрак полагалось бы вам. А ну, живо умываться — и за стол.
С Эдвиной отец никогда не разговаривал строго. Она выбралась из-под стола на четвереньках и, улыбаясь, откинула с лица длинные белокурые волосы.
Моей второй сестре, Эдвине, было тринадцать лет.
Нарисовать ее портрет смог бы только искусный лондонский художник. Она была красива, но в ее бледном гордом лице было что-то большее, чем красота, — спокойная ясность. У нее были такие необыкновенно светлые, чуть раскосые глаза, что прохожие оборачивались на улицах. От Эдвины веяло непостижимой и глубокой тайной, и когда она училась в школе, никто не хотел сидеть с ней за одной партой, потому что все боялись страшных тилвит тег, прекрасных бледных созданий, обитающих на Элгам-Фарм.
Проходя мимо стола, Эдвина задела мою руку, и я отдернул ее, словно обжегшись. Глаза Эдвины стали печальными, но я ничего не мог с собой поделать. Все жители поселка относились к ней с таким же суеверным страхом. Столкнешься в воскресенье с тилвит тег — и в понедельник тебя засыплет в шахте. Посмотришь в глаза тилвит тег — и вагонетка отрежет тебе ступню, и не одному богобоязненному христианину сжигало руки жидким чугуном потому, что он крикнул в темноту: «Добрый вечер!», услышав человеческие, как ему показалось, шаги.
«Белая девушка» — так сказал про нее однажды наш проповедник Томос Трахерн, а ведь это просто другое название нечистой силы.
Выходя умываться, Эдвина посмотрела на меня такими большими глазами и так нежно улыбнулась, что я понял — у нее что-то на уме и за завтраком будет разговор. Но я не стал над этим задумываться, потому что уже налегал на грудинку и на хлеб, а в мыслях у меня были вагонетки, в которых готовое железо спускают с горы в Лланфойст к каналу, откуда его везут под арками мостов в Ньюпорт.
Морфид резала хлеб, отец пил чай. Но я чувствовал, как что-то надвигается, — чувствовал по учащенному дыханию Эдвины и по быстрым движениям ее пальцев.
— В чем дело, дочка? — спросил отец, не глядя на нее.
Эдвина вздрогнула и судорожно глотнула. Не знаю, почему она так боялась отца, — он ни разу в жизни никого из нас пальцем не тронул.
— Это правда, что Йестин выходит сегодня на работу? — проговорила она.