Порядок слов
by Сергей Ильин
Дорогой друг!
Я получил твое письмо и попытаюсь ответить на содержащийся в нем вопрос, однако первым делом давай условимся о временном распределении ролей. Пусть я буду мэтр, а ты – пытливый юноша.
Должен сразу сказать, что обратился ты, в общем и целом, не по адресу. Мне нечем поделиться по части “законов языка ирокезского”, законов этих я толком не знаю и оттого тешу себя надеждой, что их и вовсе не существует. Есть, разумеется, правила и установления касательно, скажем, расстановки запятых или того, к какому роду относится слово “кофе”, но и они мало-помалу меняются, а к тому же, даже заучив их, Гоголем все равно не станешь.
Что же, в таком случае, позволяет тебе или мне, прочтя в книжке одну-две страницы, закрыть ее навсегда и сказать: “Сей автор не в ладах с языком и читать его я не стану”? Не только ведь гонор человека, тоже кое-что написавшего, издавшего и даже услышавшего в виде отклика скорее хвалы, чем хулы. Гонор требует для своего проявления публики, хотя бы и малочисленной – сам перед собой ходить с плакатом “как обиженный прикащик” вряд ли кто из нас станет. Так что же? На это могу ответить только одно: чувство слова. А что это? – спросишь ты. И я отвечу: а шут его знает. Как всякое порядочное чувство, это словесного определения не допускает, с собой же и вступая в противоречие – как всякое порядочное чувство. Положение тут примерно то же, что с чувством юмора или ощущением влюбленности: определенно сказать о каждом из них можно только одно – “оно есть” или “его нет”. Если оно, чувство слова то есть, имеется у пишущего, возникает литература. Если оно имеется у читающего, возникает точка приложения литературы. Если же его нет у того, либо у другого, вместе им не сойтись. Нет, сойтись-то они, пожалуй, и сойдутся, но не в том месте, которое нам интересно. Любой из них может, разумеется, навалять какую-нибудь “Корявую плаху” или “Кровавую птаху”, они могут даже поменяться по ходу дела ролями, но эти их отправления для нас интереса не представляют, мы с тобой говорим о другом.
О чем бишь? О родной речи. Тут ты скажешь: “Да-а... Тебе-то хорошо, твое дело перевод. Кто-то что-то написал, ты пришел на готовенькое и переложил написанное по-нашему, если не по-своему. А ты вот начни с ничего, с пустого места, да сооруди на нем нечто”. Правильно, мне хорошо. Мне хорошо уже потому, что я возделываю свой сад, а в чужой не лезу. Способности к сочинительству я от родителей и от Бога не получил, мое “искусство” второго порядка, я вышиваю по готовой канве. В нем главное, чтобы лицо не походило на основу, чтобы узелки наружу не торчали. Но, господин сочинитель! То, что ты сочиняешь – фабула, персонажи и прочее – ты сочиняешь в голове, а за бумагу берешься, лишь когда это все у тебя готово. Тут-то и начинаются пресловутые “муки слова”. Я прихожу на готовенькое, однако с этого пункта мы с тобой находимся практически в равных условиях, всей-то и разницы, что ты свой полуфабрикат сделал сам, а я принес его из книжного магазина. Судить же о результатах наших усилий будет читатель, настоящий то есть, много чего повидавший. И ему, строго говоря, все равно кто с чего начинал, ему подавай достойный текст, в котором слова не бодаются друг с другом. Он, дойдя до оборота вроде “и отшатнулся назад” или “облокотился коленом о кровать”, захлопывает книжку и, если он мать, велит дочери на книжку эту плюнуть, а если отец – призывает к тому же и дочку, и жену, и жучку с муркой.
И я тебе даже больше скажу: мое положение кое в чем потяжелей твоего. Ты ведь работаешь, как некогда говорилось, “от себя”, со своим собственным материалом и волен поступать с ним как тебе заблагорассудится. А я скован тем, что уже сделано настоящим автором. Есть в нашем деле тот жупел, которого особенно боятся редактора – “переводческая вольность”. Я, впрочем, ничего дурного о людях этой героической профессии сказать не хочу. Из восьми, кажется, редакторов, с которыми мне довелось водиться, только один поразил меня до глубины души, вернее, одна. Эта дама, повстречав в переводе фразу “...когда Первый Герцог начал обустраивать парк” (речь там шла об Англии XVII столетия), начертала на полях: “При чем тут Солженицын?” И действительно, он-то тут при чем? Но семь-один – счет, согласись, хороший. Так что на редакторов мне везло.
Везло-то везло, однако пресловутой “вольности” почти все они боялись пуще, чем Аракчеев с Бенкендорфом. Между тем, именно в ней, в балансировании на грани дозволенного (кем?) и состоит одна из прелестей моего занятия. Такое иногда получаешь удовольствие... Вот тебе один из самых вкусных примеров: