И вообще этот Михалыч — совершенно роскошный человеческий тип, «отяжелевший от опыта человек». Тут, в романе, все мужчины крепко привязаны к технике — машине, вертолету, моторной лодке, ружью, всяким запчастям и железякам. Что-то преображенно-платоновское есть у Тарковского и в его писательской любви ко всякой технике, которая помогает человеку жить и радоваться. Вот, например, Василий Барковец (старший брат) возвращается к себе домой после отпуска на поезде: «Поезд то летел легко и молодо, то вдруг тяжелел, и тогда застарело и близко отдавался стук колес, и Василию Михалычу казалось, что он едет рядом с огромным и усталым сердцем». Здорово, правда, здорово про усталое сердце машины.
У Михаила Тарковского есть замечатальное, почти-что детское, чувство драгоценности, ослепительности тех вещей, на которые мир наш смотрит с пресыщенной скукой. Ну что хорошего в режущей пустоте утреннего города? Ну что радостного в плывущем запахе угля? А он все это видит как некий избыток музыки земли, ее туманов и дорог. У него Михалыч, переходящий виадук над путями, не просто остановился, чтобы поправить лямку рюкзака, но «замешкался над Транссибом». Этот Транссиб, гигантом стоящий рядом с человечьей жизнью, дан в каком-то детском укрупнении мира, когда все громко, ярко и значительно. Вообще образ дороги в романе все вяжет крепким узлом, как и реальные дороги — кровные артерии нашей земли. Даже о своей любви к столичной, капризной и бесконечно привлекательной Маше наш герой мыслит «по-дорожному»: «Надо переложить гигантские рельсы в самом истоке жизни, чтобы ее (Машу) по-настоящему приблизить». А белая красавица «креста», белая птица «тойота» — тут просто поэма сложена писателем своей любимице, тут просто какая-то совсем новая песнь и гимн дороге и любви!
Вообще любовь (а она в романе и светлая, крепкая, простая как у Михалыча с Ниной, и заветная, глубокая, неразделенная как у героя с Настей, и насыщенная, пронзенная Эросом, опрокинувшая мир навзничь, как у героя с Машей) — вообще любовь у Михаила Тарковского и мыслит, и поет, и бывает чересчур красива, и чересчур требовательна. Но так получается, что вода как стихия и основа жизни, любовь и дорога (так я прочитала), у Тарковского взаимодополнительны. Или иначе: Женщина. Дом. Дорога. Это то, что нужно его мужчине-герою. Я ни у кого еще не читала такого перетекания их друг в друга: любимая женщина «чуть подавалась в его сторону» (герои — едут на машине) и «окатывало близостью, а когда отдалялась, пустело все до поворота Енисея». Никто еще не говорил такими словами о вмиг вспыхнувшей любви: «Вся жизнь перевязалась, озарилась одним вздохом, как живой водой».
Женское в романе — это легкие касания к мужскому, это вековая простота нежности, это какой-то немыслимый, причудливый окаём границ, когда отдельные «я» и «ты» становится существенным «мы», «вдвоем», «я — твоя».
Мужское в романе — это «отцовское», это некий изначальный образ «правильности», это норма навсегда, но и защита, и сила опоры. Мужское в романе — это умение «хорошо чувствовать все огромное и далекое», это умение копить в себе избыток, чтобы хватило его на горы и тайгу, на охоту и женщину, на мужское братство человеческую помощь.
И еще — в романе много атмосферы; он, если можно так сказать «атмосферический», когда непередаваемо тонкие слои жизни даны легким «мазком», изящным движением, а то, напротив, нависают как мощные напластования земных масс, вызывающие блаженную тревогу, дикую природную мятежность Енисея-батюшки, гор вокруг, с их немыслимо острыми вершинами, которые режут, кажется, и ветер.
Пока читаешь роман, не покидает ощущение какой-то правильности мира, несмотря и на разлуки и несовпадения, боли, обиды, незрячесть и непомерность городской жизни. Ведь в результате главный герой Женя Барковец вновь почувствует себя «крепко вставшим на дорогу», будто вернувшимся «в себя после долгой разлуки». Он стоит на краю Океана (приехал к другу на Сахалин за новой машиной), на краю жизни, окрепнув и закалившись в любви. «Трудно жить, когда чувствуешь путь…». Но он снова слышит ритм своей жизни, он обрел её сложное равновесие, целуя железный Крест, водруженный на краю Русской Земли…
Царский листвень
Каким свежим, полным сил, важных смыслов и решительных надежд был тот, 1988 год, когда я оказалась совсем рядом с Валентином Григорьевичем Распутиным. Мы шли в одном праздничном шествии через Волхов к древнему Кремлю, мы сидели за общим Круглым столом, посвященному вопросам современной русской литературы, мы выступали перед учителями и студентами, простыми горожанами — посадскими людьми.