Выбрать главу

Охватившее лошадиную толпу яростное бешенство передавалось от этого места далее, все шире и шире – и вскоре все лошади, а за ними и кентавры, убиваемые завоевателями, стали попарно драться и убивать друг друга, заразив*шись неудержимым конским бешенством.

По истечении недолгого времени в поселке кентавров было убито всех душ ровно половина, считая вместе и хозяев и оккупантов. Оставшаяся в живых половина коней и кентавров ползла, изнемогая от усталости, в разные стороны сквозь проломы в глинобитной стене. Вся долина перед ущельем, от реки и до громадного пожарища, оказалась заполненною бредущими в одиночку, натыка*ющимися в темноте друг на друга кентаврами и дикими лошадьми.

Дети и женщины кентавров, также принявшие участие во всеобщей пота*совке безумства, пострадали меньше мужского населения, потому что розовые кентаврята и изнеженные растительной пищей кентаврицы не умели убивать до смертельной окончательности.

Бредущие в глубоких сумерках маленькие фигур*ки кентавренышей, утирающих на ходу слезы, изредка оказывались среди множества изнуренных коней и полуживых поникших кентавров. Иной детеныш Плакал навзрыд, и в предночной тишине его писклявый голосок, призывавший мать, звучал столь заунывно и скорбно, словно плакал это последний оставшийся живым на земле человек:

– Келиме-е! Уо, келиме! Кугай сунгмо, урели ми юн лачача, уо! Купай чиндо, уо.- И так далее и тому подобное.

Ночь после побоища была одна из самых страшных за всю историю лошадей и кентавров, но ни те и ни другие не осознали этого. Многие из диких жеребцов самого отменного здоровья вдруг легли на землю и, выпустив елдорай на полметра, почему-то умерли в эту трагическую ночь. Тогда же и народ кентав*рский, подвергшийся захвату и избиению, потерял три пятых своего мужского населения.

Эти умирали в лихорадке, в частой припадочной дрожи, сотрясавшей все конско-человеческое тело от копыт до макушки. Скорчившись на земле живот*ной своей половиной и ссутулившись человеческой, сунув скрещенные руки под мышки, так и закоченели в однообразном виде по всей долине вокруг поселка.

Когда тусклый рассвет одолел-таки ночь смертей, во мгле сырого воздуха, намешанного с туманами, двинулись безмолвные и тихие, словно призраки, неисчислимые тени уходящих лошадей. Дикая орда двигалась к реке и, одолев ее молчаливой переправою, утекала широкой живой лентой в невидимую за туманом дачь. К восходу солнца вся земля кентаврская была вновь свободна от диких лошадей, и последние оккупанты выбирались из воды на противополож*ный берег, встряхивались и; роняя дымное раккапи, удалялись восвояси.

Итак, взошел первый день свободы над поселком кентавров, а они, уцелев*шие, совершенно подыхали от голода. Пожар в лесу и нашествие степных лошадей, военная разруха и огромное количество конских и кентаврских трупов, валявшихся на земле,- все это устрашило подавленную душу нации. И, не сговариваясь, кентавры двинулись в беженство по направлению к горам.

Народ навсегда бросал свои обжитые места и оставлял в развалинах родного пепелища всю бронзовую и глиняную утварь, а также обессилевших детей и стариков, не умерших еще раненых, глухо стонавших из-под глиняных развалин.

Кутеремиколипарек, один из тех, кто был завален обломками рухнувшего дома, старик саврасой масти, высунул руку из груды обломков и схватил за край попоны проходившего мимо приятеля Хикло. Тот в диком испуге вскрикнул «хардон» и рванулся прочь, но рука не выпустила его. Жалобный голос раздался из щели под рухнувшей глинобитной стенкою:

– Оу, кикамвре ми юн, рекеле Хикло! Оу, кугай серемет лагай!

Это он просил, чтобы старинный друг разобрал обломки и, добравшись до заживо погребенного, предал его скорой смерти, ибо он, Кутеремиколипарек, был в безнадежном состоянии, придавленный бревенчатой балкой, перебившей ему крестец. Не получив серемет лагай (Быструю смерть) от судьбы, Кутереми*колипарек попросил этого величайшего для всех кентавров блага у своего приятеля. Но от последнего услышал вот какой ответ:

– Мен юн чиндо ламлам, рекеле! Чиндо кугай, Кутеремиколипарек, бельберей калкарай малмарай! Кировапунде сулакве, чирони мерлохам текусме. Мяфу-мяфу!

После этих слов рука, торчавшая из груды обломков, безнадежно поникла, и старичок Хикло, поскорее высвободив из разжавшихся пальцев свою попону, рысцою затрюхал прочь, звонко екая селезенкой.

Как и все в этот первыйдень свободы, Хикло спешил в сторону леса, чтобы поскорее добраться до корма. Кентавры во дни осады и набега степняков ничего не ели – и голодному сроку настало несколько дней… Голод сводил с ума кентавров, пустота брюха вытесняла из них человеческое и сдвигала их гораздо ближе к скотскому.

Спеша к лесу широкой разрозненной толпою, народ кентаврский помнил, что все большое лесное пространство недавно погорело и там одни черные головешки. И тем не менее ноги сами несли в ту сторону, где раньше было многолетнее привычное место кормления.

Итак, весь кентаврский народ от мала и до велика бросился в голодном отчаянии в сторону леса, которого уже не было, чтобы утолить мучительный гг,пг,п птткшнпй пегной пишей. котооую уже не найти было на старом месте.

И когда последние кентавры, способные сами передвигаться, ушли в сторону гор, из зеленой рощицы вышла одинокая гнедая кобыла. Неспешно прошагала она знакомой дорогой от поселка до дальней излучины реки, где была когда-то похоронена амазонка Оливья, бывшая хозяйка и подруга гнедой кобылы.

Во время набега она вместе с другими лошадьми переплыла реку и в отдельном косяке кобыл ходила по долине кентавров, объедая траву и не вмешиваясь в солдатские дела жеребцов.

Когда же все было сделано и лошадиная орда ушла обратно, гнедая кобыла осталась одна на кентаврийском берегу, спрятавшись в рощице. Она знала, что сразу же, как только уйдет конская армия, кентавры побегут в горы искать пищу, и тогда можно будет выйти из укрытия и спокойно навестить могилу бывшей хозяйки. Этого она не могла сделать и в присутствии лошадей, своих диких соплеменников.

После кектаврского плена и смерти амазонки кобыла попала в один вольный косяк при том гигантском вороном жеребце, который погиб в бою с кентавроном Пуду. Постепенно все привычки прежнего существования совместно с людьми были ею позабыты, но, живя среди диких подруг-кобыл, сполна познав любовь могучего степного супруга, гнедая не могла забыть только одного: своей любви к человеческой самке, к храброй воительнице-амазонке,- и ночами потихоньку плакала, скрывая свои слезы от других кобыл, когда вспоминала про то, как хоронила кровавые останки Оливьи на берегу кентаврской реки.

Однажды гнедая рассказала вороному-мужу про поселок кентавров, про то, ч как была изнасилована молодежью почти что до смерти. Жеребец покосился на нее синеватым черным глазом и удивленно прифыркнул: сколько же их было там, сопливых елдорайцев, чтобы такая лошадка, как эта жена, пришла в столь плачевное состояние? Он вспоминал, как дрожит от нетерпения и, поворачивая назад голову, жарко взглядывает на него гнедая, когда он входит в нее.

И при этом грива на холке у нее поднимается дыбом. И круто, туго притираясь к нему, она вращает в одну сторону и в другую своим налитым крупом, и так порою круто, что у него даже что-то с хрустом смещается в самом основании елдорая и там сбоку образуется некий желвак…

А гнедой хотелось добиться того, чтобы семья, весь косяк вороного о полсотню кобыл с жеребятами, отправилась бы в сторону долины кентавров и там ходила, кормясь вдоль пограничной реки. В это время гнедая и рассчитывала как-нибудь ночью отделиться от косяка и потихоньку сбегать через реку к могиле амазонки.

Звериная жизнь гнедой кобылы наладилась превосходно, степная свобода была сладка, и муж ее любил. Дважды она успела понести от него и родить красивых жеребят, ей от этого не было худо, она даже помолодела, стала стройной, глянцевито поблескивала чистой шерсткой, отрастила хвост до земли и столь же длинную черную гриву… Она уже позабыла, что ее когда-то подстри*гали, корнали ей хвост, что клали ей на спину седло и в зубы вставляли трензеля. Все это она не помнила – и лишь одного не могла избыть в своей памяти: любви к амазонке Оливье.