Выбрать главу

— Я тоже, когда вырасту, импатов бить стану.

— Нет уж, — сказал Д. — И не думай даже. Хватит с них и меня.

Есть люди, которые не любят скафов, а другие — так просто боятся, думал мальчишка. И в интернате, и здесь. Я никогда его не спрошу об этом. Я вообще-то понимаю, в чем дело, только все равно спросить хочется. Но я не спрошу.

— Нас многие не любят и правильно делают, — сказал отец, и мальчишка вздрогнул. — Ничего в нашей работе хорошего нет. Многих она калечит.

— В месяц два гроба, — тоном знатока пробормотал сын. — Ты говорил вечером.

— Я не про то. Человек, который убивает одних, пусть даже для того, чтобы другие жили… хуже этого не придумаешь. Но так надо. Кто-то когда-то напортачил, полез туда, в чем не смыслит, и появились импаты. А нам платить.

— Его тоже убили, да?

— Он застрелился.

— Пап, это так говорят просто, а на самом деле убили. Мне говорили, точно.

— Он застрелился. Он хотел, чтобы лучше всем было, вот в чем штука, чтобы все сверхлюдьми стали. Он знал, что заразно, но не знал, что смертельно, вот и ошибся. А мы их бьем, и сами калечимся, и никто нам помочь не может, потому что сделать тут ничего нельзя.

— Пап, а это больно, когда импато?

— Не знаю. Как заразится он, ему даже наоборот хорошо, А потом, думаю, совсем плохо. Злобится. А когда судорога, то, наверное, ужаснее ничего не придумаешь.

— А жалко их убивать?

— Жалко. Только потом. А когда убиваешь, не жалко.

— А почему их не лечат?

— Их вылечить нельзя. Их даже в клетку запереть нельзя. Так умирают страшно!

Загудел телефон. Отец снял трубку и сразу глаза его стали острыми, а спина напряглась.

— Да! Где?.. Хорошо… Я около дома ждать буду.

Что-то случилось, и он сейчас уедет, подумал мальчишка, и уже не рассказать ему все то, что я нашептал под нос за последнюю ночь, лежа на продавленной раскладушке, что каникулы действительно кончились, что сейчас папа вызовет тетю К. и попросит ее проводить сына до самолета, а тетя К. будет по дороге на всех кричать, и жалеть его будет, а шлем у нее набок собьется, и вуалетка тоже собьется, а я, в конце концов, уже большой мальчик, и нечего за мной присматривать, хорошо бы у окна место, а конфет должно хватить.

* * *

Я часто думал, с чего все началось. И пожалуй, лучше совсем не думать об этом. Пожалуй, лучше считать, что все началось тогда, когда я стал скафом. Лучше забыть, что та борьба, которой я отдаю сейчас все свои силы и от которой устал до смерти, началась, может быть, еще в детстве, еще до того, как я стал заглядываться на девчонок, а уж когда я стал на них заглядываться, борьба эта приобрела ужасающий размах. Лучше бы вообще не бороться. Работать, и все.

Но я не могу.

Я хороший человек, мне говорили, и есть люди, честно! — которым кажется, будто я чуть ли не новый мир им открыл. Души не чают во мне. Вот что меня удивляет. Потому что на самом деле я — мерзейшая личность. Могу повторить — меня это ужас как удивляет. Мне говорят, что я мужественный, отчаянно храбрый, что реакция у меня мгновенная, но ведь я-то знаю, что постоянно трушу, что когда приходится что-то решить, я теряюсь, впадаю в панику и выбираю самое глупое, самое невыгодное решение. Из — за этого и жена меня бросила. Так что можно сказать, из — за этого она и погибла. Если бы не ушла, все было бы по — другому. Ушла и оставила меня одного, смертью своей погнала к скафам, чуть ли не своими руками подставила меня. Дура. Чертова дура. Ирония судьбы, да?

Когда я работаю, борьбе нет места во мне. Кто-то побеждает, и я не хочу знать кто. Борьба мешала бы мне работать. Наверное, поэтому она безнравственна. Все, чем я занимаюсь, безнравственно. А если я хочу при этом человеком остаться, то что здесь плохого, скажите? А между тем мое дело — святое, тут уж никаких сомнений.

Самое интересное, я не знаю толком, против чего мне бороться. Еще хуже я понимаю, ради чего. Я чувствую, мне не доверяют. Я даже не про М. говорю. Хотя он пугает меня. Я не знаю, чего он от меня хочет. Уже сейчас я многое считаю безнравственным из того, что, если подумать, вполне естественно и нормально. Но я не могу не бороться. Мерзкий чертик волочит меня по жизни, лезет всюду, а я должен избавиться от него, я молочу кулаками по его гнусному рылу, я прячу его, зарываю, я поступаю наоборот, и только иногда, когда это никому не грозит, особенно мне, даю себе волю. И все думают тогда, что я дурачусь.

Я вижу, во что превращаются люди, стоит им хотя бы год продержаться в скафах, я вижу, как растет в них злоба. И во мне она тоже растет, только вот не знаю, как у них насчет мерзкого чертика. Они об этом не говорят. А я не спрашиваю. Мне мальчишку моего любить нельзя. Самое странное, что он отлично понимает причины, а я — смутно. Я сомневаюсь. Все, казалось бы, ясно: ни о ком не думать, никаких близких не иметь, ведь всякое может случиться и помешать в работе. И это мне на руку. Я ведь и в самом деле равнодушен к нему. Он меня раздражает. Он мне мешает. И если бы наверху узнали о том, что мальчишка проводит каникулы у меня, мне бы еще меньше стали доверять. Так что он мешает мне дважды — и в борьбе и в работе.

* * *

Машина спецслужбы, совершенно заурядная с виду легковушка, медленно катилась по улице. Четыре человека, сидящие в ней, напряженно вглядывались в прохожих. На коленях у каждого лежало по небольшому армейскому автомату. Шлем и вуалетки, ненужные здесь, в хорошо экранированной машине, висели на дверцах и тихонько позвякивали. Вот все, что нарушало тишину.

Наконец, Д. не выдержал и, злобно прищурясь, ругнулся.

— Стрелять мало за такие вещи. Работы теперь минимум на две недели. Это еще если без эпидемии обойдется.

— Да — а, — неопределенно протянул С., молодой парень с рябым и невыразительным лицом и тусклыми глазами. — Зевнули, как последние пиджаки.

Толстый мятый старик в замысловатом сверхнадежном шлемвуале заглянул в машину и, вытаращив глаза, остановился. Затем он поднял кулаки и беззвучно закричал что-то вслед с яростным выражением лица. Д. взял вешалку и послал его к черту. Прохожие стали оглядываться.

— Легче, легче, — сказал водитель.

— Четыре недели! — проворчал Д. — Четыре недели торчал в квартире. Он же слабак, он же трус! Его же, как барана, в Старое Метро гнать! Как вышло-то?

— Я точно не знаю, — вежливо ответил сзади суперчерезинтеллигент X. — Но мне говорили, что он двоился.

— Двоился, — хмыкнул Д. — Подумаешь! Они почти все двоятся.

— Мне говорили, что у него исключительная способность к двоению. Там был такой… м-м-м-м, впрочем, имени я не помню… Откуда-то из Мраморного района. Все считали его очень надежным. Но когда импат перед ним раздвоился и стал его умирающим братом…

— Вся надежность сразу испарилась, и он зевнул импата, как последний пиджак, — докончил С.

— Причем, самое любопытное, что брата у него не было.

— Как это «не было» — нехотя спросил Д., понимая, что X. ждет именно этого вопроса.

— Он умер пятнадцать лет назад еще в нежном возрасте.

— Сворачиваю, — со значением произнес водитель. Он, как всегда, был невозмутим. Его огромное тело прочно и неподвижно покоилось на сиденье, только руки слегка покачивали руль, да взгляд с четкостью маятника перебегай с тротуара на тротуар. Обычно он первым обнаруживал импата, если тот каким-то чудом оказывался на улице. Но такое случалось редко.

— Там в двух кварталах отсюда столовая, — сказал С., ни к кому не обращаясь, но с легким заискиванием в голосе.

— Ладно, — после паузы сказал Д.

— Ну, в самом деле, не полезет же он на улицу!

— М-да. Маловероятно, конечно.

— Только предупредить надо. — Д. потянулся к тумблеру связи, но динамик вдруг ожил сам:

— Внимание всем! Внимание всем! Внимание всем! Группам оцепления немедленно окружить район Северного аэропорта! Первой, второй, одиннадцатой и пятнадцатой группам захвата приступить к прочесыванию Северного аэропорта. Объект заражения — индекс Семнадцать бис. Индекс Семнадцать бис. Руководителем назначается старший второй группы захвата. Всем доложить об исполнении, второй группе захвата связаться со штабом команды. Повторяю…