— Может, они все это время в сейфе хранились? — слабо отозвался Рэтлиф. — А что Билл говорит — чьи они?
— Говорит, что Сноупса, — ответил Талл. — Он говорит: «Спроси этого пройдоху, с которым Джоди якшается».
— Ну, и ты спросил?
— Букрайт спрашивал. А Сноупс говорит: «Они на пастбище Варнера». А Букрайт ему: «Но Билл говорит, что они твои». А Сноупс отвернулся, сплюнул и говорит: «Они на пастбище Варнера».
По болезни Рэтлиф и еще кой-чего не видел. Только слышал — донесся до него подержанный слушок, правда, к тому времени Рэтлиф уже шел на поправку и в силах был сам домыслить, разобраться, что к чему, с его-то жадным до новостей, цепким умом, пока сидел, обложенный подушками, в кресле у окна, задумчивый и непроницаемый, следил за приходом осени, вдыхая крепкий, пьянящий дух октябрьских полдней, и представлял себе, как однажды весенним утром — этой, второй весной — некто Хьюстон, сопровождаемый по пятам собакой — великолепным гончим псом, огромным, в голубоватых подпалинах — подвел лошадь к кузнице и увидел там незнакомца, который, склонившись над горном, пытался развести огонь, плеская жидкостью из ржавой жестянки — молодой, ладно скроенный, мускулистый парень, — вот он обернулся, обнаружив доверчивое спокойное лицо с низким, по самые брови заросшим лбом, и сказал:
— Здрасьте. Чего-то никак мне огонь не разжечь. Плесну керосином, а он еще хуже гаснет. Глядите. — Он снова приготовился плеснуть из банки.
— Постой, — сказал Хьюстон. — Это у тебя точно керосин?
— Она на полке, вон там стояла, — ответил тот. — Похоже, как раз керосин в таких банках держат. Немножко ржавенькая, но, опять же, в жизни не слыхивал, чтоб даже ржавенький керосин гореть отказывался, — Хьюстон подошел, взял у него жестянку и понюхал. Парень смотрел на него. Породистый гончак сидел в дверях и смотрел на них обоих. — Что, разве не керосином пахнет?
— Дерьмом, — сказал Хьюстон. Он поставил жестянку обратно на закопченную полочку над горном. — Ты вот что. Выкинь из горна всю эту дрянь. Все равно сызнова разжигать придется. Где Трамбл?
Трамбл — это был кузнец, который заправлял в кузне вот уже почти двадцать лет, вплоть до того утра.
— Не знаю, — сказал парень. — Когда я пришел, тут никого не было.
— А ты что тут делаешь? Это он тебя прислал?
— Не знаю, — ответил парень. — Меня мой двоюродный брат на работу взял. Сказал мне, чтобы я пришел с утра и развел огонь и до его прихода сам справлялся. Но этим керосином плеснешь…
— А кто этот твой двоюродный брат? — спросил Хьюстон.
В ту же секунду изможденная старая кляча подтащила разболтанно погромыхивающую двухместную коляску, одно из колес которой не разваливалось только благодаря примотанным проволокой двум скрещенным рейкам; казалось, только инерция вращения удерживает его в целости и стоит ему остановиться — оно тут же рассыплется грудой щепок. В коляске сидел другой незнакомец — одетый словно с чужого плеча, тщедушный человечек с пронырливым хорьим лицом, который остановил коляску, так заорав на лошадь, как будто их разделяло по меньшей мере кукурузное поле, вылез из коляски и вошел в кузницу, уже вовсю болтая.
— …утречко, доброе утречко, — говорил он, шныряя маленькими острыми глазками. — Лошадку подковать надумали? Правильно, правильно: коню подкова — лучшая обнова. Справный жеребчик. Тут, правда, по дороге мне такая лошадка попалась — куда вашему-то! Ну ничего, любишь меня, люби моего коня, которому в зубы не смотрят, а кабы ему, сивому, да черну гриву, так был бы буланый. В чем дело? — сказал он парню в фартуке. Вдруг замер, но, казалось, продолжал неистово суетиться, словно позиция и пространственная наполненность его одежды никоим образом не давали возможности судить о том, что делает в ней его тело, если вообще оно все еще было в ней.