— Прискорбный случай, Михал Алексеич. Насколько мне известно, полицейские стреляли в воздух.
— Я не верю в пули, рикошетирующие от облаков. Не будем говорить о случайностях. И не надо уверять меня, что убитый являлся видным комитетчиком, главным смутьяном. Не сомневаюсь, что это был первый попавшийся. Мне ясна психологическая подоплека происшествия. Полиция открыла огонь просто из трусости. Вот где причина! И это самое страшное. Здесь мы с вами совершенно бессильны. И все же я прошу вас употребить все свое влияние на пресечение подобных безответственных выходок.
— Слушаюсь, Михал Алексеич. — Волков откровенно завел руку за двупросветный без звезд погон и всласть поскребся. — Постараюсь, — без особой уверенности пообещал он. — Не разум правит миром, но стихия и случай. Сегодняшний случай, как вы знаете, не первый и, надо полагать, не последний. Он лишь следствие, а не причина. Хуже всего то, что неповиновение разрастается, как снежный ком. Антивоенные демонстрации перекинулись на уезды. Неспокойно среди батраков, и даже в некоторых воинских частях заметно брожение.
— Такая же обстановка сложилась и в Курляндии, — словно извиняясь, уронил Пашков. — Свербеев телеграфировал мне.
— У нас чуточку хуже, — Волков на пальцах отмерил небольшой промежуток. — В Вольмере и Сесвегене на прошлой неделе наблюдались волнения рекрутов. — И ради баланса присовокупил: — Зато в Либаве бурлит матросня.
— Вы будто утешить меня намереваетесь, — усмехнулся Пашков. — Противная сторона, — губернатор, отстаивавший обыкновенно идею классовой гармонии, впервые заговорил в столь непривычном для себя духе, — использует любую нашу неудачу, каждый досадный промах. С готовностью почти садистской они рады ухватиться за малейший повод, чтобы только досадить властям!
— Наконец-то, Михал Алексеич, вы изволили взглянуть правде в глаза. — Волков не скрыл злорадного удовлетворения. — Эсдеки давно раскусили, в чем секрет, и ловко используют затруднения правительства для успеха своей демагогической агитации. Они и не скрывают этого. Вот, например, что написано в последнем номере «Цини». — Он раскрыл папку: — «Когда теперь социал-демократы поднимают красное социал-демократическое знамя, то под него торопятся стать рабочие с разных фабрик и мастерских. Это лишний раз говорит, что будущность и победа принадлежат рабочим». Сказано, конечно, кургузо и звучит несколько смешно, но ведь и вправду торопятся! Слово подобрано верно. В Леннвардене на рыночной площади урядник вместе с хозяином гостиницы и лавочником задержали студента, распространявшего листовки. И что вы думаете? Рабочие с кирпичного завода избили урядника и освободили арестованного. Ныне рабочие, именно рабочие, Михал Алексеич, всюду с величайшей готовностью суют свой нос. Если раньше их волновали только заработки и трудовые часы, то теперь они вмешиваются даже в иностранную политику правительства! Их, видите ли, заинтересовали долги России и условия французского займа! Про войну я уж и не говорю. — Полковник устало свесил руки. — Чем дальше, тем хуже. Третьего дня опять собрались у тюрьмы, где политические объявили голодовку, и устроили шумное сборище.
— Но в тюрьме, говорят, слишком суровый режим? — Губернатор озабоченно сдвинул брови.
— А их какое собачье дело? — озлился вдруг Волков. — Не они же там баланду лопают?! Нет, ваше превосходительство, вся беда в том, что бессовестная демагогия некоторых злонамеренных интеллигентов растлила рабочего человека! Рабочему льстят, перед ним заискивают, внушают ему, что он пуп земли. Результаты налицо. Мы с вами не имеем минуты покоя. Возьмем, Михал Алексеич, в качестве примера деятельность поэта Райниса…
— Для вас с бароном Мейендорфом это прямо пунктик какой-то, — улыбнулся Пашков. — Кто про что, а вы про Карфаген.
— Вы так думаете, ваше превосходительство? — Искоса глянув на губернатора, Волков вынул из портфеля гектографированную листовку на скверной, занозистой бумаге. — Полюбуйтесь.
— Что это? — поморщился Пашков, испачкав пальцы краской.
— Переводик у меня тут, — полковник постучал ногтем по скоросшивателю. — Позвольте зачитать? — И начал читать нарочито скучным, невыразительным голосом: — «Ты, соловей, не пой, поскольку песня твоя так печальна. Мне же приходится вставать, когда на дворе еще темно, а ты растравляешь мое несчастное сердце. Где я работаю, нет солнца, а только копоть керосиновых ламп и гнилые испарения. В этом аду чахнет моя молодость. Шестнадцать часов длится мой дневной кошмар»… — Волков возмущенно фыркнул. — И далее в том же ключе. Хотелось бы знать, где он видел, чтобы работали по шестнадцати часов! Поэтическая гипербола, скажете? В Сибирь за такую гиперболу!