— Не спрошу, — покачал головой Горький. — Предчувствую, что объясните.
— В наш век далеко не достаточно привычной полярности: свет — тьма, ночь — день, свобода — рабство. Вот почему многие современные художники вместо живых полнокровных людей создают, говоря словами Маркса, ходячие «рупоры духа времени». Грядущий романтический персонаж, Мария Федоровна, должен все-таки говорить языком Вильяма Шекспира. Как вы полагаете?
— Могу только сказать, что актеру всегда приятнее играть роль полнокровного человека, а не ходульного выразителя правильных идей. — Андреева взяла с канапе меховую муфту, чтобы согреть руки. — А зритель, по-моему, примет и Шейлока, и Карла Моора. Лишь бы с душой было сыграно, с полной самоотдачей.
— Зрителя воспитывать надо. — Горький набросил на нее шубку. — Совсем холодно стало. — Он прошелся во комнате. — Хорошо еще, что из окон не дует.
— Вы бы тоже оделись, Алексей Максимович, — предложил Плиекшан, который так и остался в пальто, лишь снял шляпу.
— Мне хоть бы что! — Горький довольно махнул рукой. — Я ко всему привычен. Воспитывать! — Он вернулся к оставленной мысли. — Это сегодня он предпочитает всему балаган, а завтра, глядишь, сам потребует Гамлета, принца Датского… Как же я любил ярмарочные представления! — мечтательно зажмурился он. — Нет, не скоро отойдет народ от балагана.
— А может, и не надо, Алексей Максимович? — с улыбкой спросил Плиекшан. — Многие просто недооценивают благороднейшую роль самой примитивной сатиры. Ведь в ней душа народа, его стихийное чувство справедливости. Сатирой больших целей можно достичь. Без нее я просто не мыслю поэзии. Мой поворот в эту сторону совершился почти бессознательно. Вероятно, это идет от наших латышских, литовских и белорусских народных песен.
— По-видимому, то, что творится теперь, — Горький живее закружил вокруг стола, — более значительно и важно, чем мы думаем. Порой мы не замечаем, что стоим в начале нового исторического процесса. Из кровавой пены всемирных подлостей рождается некий синтез или намек на синтез в будущем. — Торжественно простер руки и почти молитвенно прошептал: — Красота! Свобода и красота! Все живое тянется к красоте.
— К солнцу можно тянуться по-разному, Алексей Максимович. Как подсолнух, поворачивающий вслед за светилом золотой венчик, и как бунтарь, рвущийся из подземелий. Протест против обыденности — это уже первый шаг к красоте. И пробуждается жажда новых святынь.
Плиекшан поймал себя на том, что высказал слова Аспазии. «Впрочем, что же здесь удивительного?» — мысленно улыбнулся он.
— Вот и я так чувствую. У вас артистическая душа. — Андреева медленно обвела Плиекшана взглядом. — Вы так похожи на одного моего знакомого…
— Это бывает… — Он прислушался к шороху лоз за ставнями. — Ветер… Я где-то читал, что на каждые двести тысяч человек встречается двое одинаковых. Ваш знакомый латыш?
— Из Жемайтии.
— Древнее сердце Литвы! Знаю и люблю этот край. А я, Марья Федоровна, родился в Латгалии в одном из семи дворов Таденавской усадьбы Варславаны.
— Я думала, что «товарищ из Варславан» — ваша партийная кличка.
— Латгалия… — мечтательно протянул Горький. — Какая она, эта расчудесная ваша земля?
— Так сразу и не скажешь… Первое, что я увидел в жизни, было солнце. Ослепительное, праздничное. Оно всегда со мной, Алексей Максимович, это залитое солнцем окно. Как жаль, что нам не дано возвращаться в детство!
— Меня-то не тянет туда, — пошутил Горький.
— Потому что вы еще молоды, — грустно улыбнулся Плиекшан. — А меня влечет в мое солнечное гнездо. Потом, мне было тогда уже четыре года, отец арендовал имение Рандене под Двинском, и я увидал большую реку. Как много значил для меня весенний разлив Даугавы! Возмущенное и праведное буйство напитанной светом воды… Иногда мне грезится зеленая долина реки, извилистая разъезженная дорога, синий далекий лес. Как долго тянется день для ребенка! Отчего бы это? Сейчас месяцы пролетают и годы — не успеваешь оглянуться, а тогда… Каждая минута была наполнена радостным открытием мира. Что за луг? А это роща? Что за облако? Что за цветок? Лес зеленый. Почему бы? Облако белое. Отчего?
— И теперь не знаете? — Лукавые морщинки оживили широкое скуластое лицо Горького.
— Не знаю, — признался Плиекшан. — И часто грущу, что мир вокруг уже не блещет для меня красками прежней оглушительной чистоты.