Мимо, метрах в тридцати, проходят первые автоматчики, взвод. Впереди младший лейтенант, угрюмый, маленький, усталый, и солдаты идут за ним такие же усталые, пропылённые. Как они только выдерживают — сутки, двое, а то, бывает, и трое, идут и идут. Поспали час-другой на земле — и опять вперёд, шагом марш!.. Передних нагоняет верховой, капитан. Это, знаю, командир батальона, только ему полагается в пехоте лошадь, все, кто помладше, даже его заместители и начальник штаба, идут «на своих двоих». Капитан натягивает поводья, приставляет руку к губам, командует:
— Прива-ал!..
7
И взвод младшего лейтенанта валится на мёртвую степную траву. Кое-кто начинает перематывать портянки, кто-то закуривает, остальные лежат недвижимо на спине, раскинув руки.
Я подхожу, всматриваюсь в лицо солдата, который ближе других. Это парнишка лет восемнадцати, курносый, с обветренными скулами, губы у него потрескались. Откуда он? Где ждут его? Кто заплачет о нём, если через час или раньше японская пуля попадёт в это запылённое прикрытое веко? А может, он уцелеет, а сам я буду лежать вот так, под этой сопкой, когда разорвётся над нами первый японский снаряд? На этой мысли — о своей судьбе — не задерживаюсь, она проходит как чужая, я возвысился над ней и думаю о других. Мне хочется подбодрить этих солдат, поддержать, как-то утешить.
— Эй, браток! — окликает меня младший лейтенант. — Эй, бог войны, артиллерист!..
Я подхожу.
— Водички, браток, не найдётся?
Я рад, что могу с ним поделиться. Он пьёт из моей фляги маленькими глотками. В глазах вопрос — можно ли ещё?
— Пей! — ободряю его.
— Ну, спасибо, браток. Поддержал. Можно топать дальше. Тебя как звать? А я — Прибытков. Сашка Прибытков из Иркутска. Будем, как говорится, знакомы.
Я радостно удивлён:
— Погоди, я ведь тоже из Иркутска. Ты где жил?
— За вокзалом, на Касьяновской. Я — глазковский…
Глазково — предместье за Ангарой. И жили там хулиганистые глазкачи, наши лютые враги, называвшие нас, городских ребят, городчанами. Сразу за Глазковом начинался сосновый лес на Кайской горе, под ней петляла речушка Кая, а чуть поодаль, в песчаных отмелях, густо заросших черёмухой, из ветвей которой получались прекрасные удилища, луки, свистульки, нёс свои зелёные воды Иркут — река моего детства. Как мечтали мы вырваться из пыльного душного города туда, на Иркут, на Каю, к тёмной и таинственной Сенюшной горе, искупаться, позагорать, наломать черёмухи, полакомиться её глянцевито-чёрными, вяжущими рот ягодами.
Но на пути к этому загородному краю вставали шайки глазкачей. И плохо приходилось нам, городским. У нас отбирали небогатые наши завтраки, уложенные матерями в сумочки, отбирали вместе с этими сумочками, если были деньги — отнимали и деньги, награждали подзатыльниками и пинками. А если мы шли дружно, большой компанией, то в нас из-за калиток, из-за деревянных заборов летели камни, а сидевшие на лавочках парни постарше показывали нам кулаки и ругали скверными словами. Но и мы не оставались в долгу. Глазкачам, пришедшим в город, если даже они были старше и сильнее, можно было безбоязненно смазать по шее, по их же примеру отобрать деньги, выданные матерью на лекарство, — аптек в Глазкове в ту пору не было. Но если мы, бывало, не раз плакали от обиды и бессилья, то враги наши — помню точно! — были крепче и не унижались до слёз. Они терпели наши побои молча, не пытаясь сопротивляться — находились в стане недругов, надеясь отомстить на своей земле.
Я смотрел на Сашку Прибыткова и мне даже показалось, что именно он, тогда маленький задира, отобрал у меня на берегу Иркута пончики с повидлом, испечённые мамой.
— Били мы вас, — извинительно сказал Сашка.
— Да и вашим в городе перепадало, — усмехнулся я. — А за что?
— Детство. Какими дураками были, а?
Взвод автоматчиков, как и другие пехотинцы, уже поднялся, сержанты выстраивали неровные ещё ряды,
— Вперёд! — махнул рукой своему помкомвзводу Сашка. — Веди, говорю! Догоню вас, друга, понимаешь, встретил!..
Он вдруг торопливо открыл свою тощую полевую сумку:
— Возьми! — протянул мне плоский сухарь. — У меня ещё один есть, бери! — И сунул мне в руку.