Заставляла думать себя о чем угодно, но не о встрече в холле. Она поставила точку. Свою.
И теперь что-то наигрывала, потерявшись во времени, слышала, как пришел Комогоров. Но очнулась, когда в студии стало шумно. Подняла глаза. У дверей стоял Иван, а перед ним пышущая возмущением Таранич.
Чему она возмущалась, было и не слышно. Но если взглянуть на часы, становилось ясно. Студия, оплачиваемая по часам, простаивала вне графика уже двадцать минут. Впервые за все то время, что они работали над альбомом, Мирош опоздал. И только сейчас, в ярком освещении этой комнаты с большими окнами, отделанной коричневым лакированным деревом, она позволила себе разглядеть его лицо, с которого были сдернуты очки.
Оно было серым и осунувшимся. Будто бы не спал целую вечность. И болезненные круги под его глазами только подтверждали эту догадку. Сжал зубы – она отчетливо это видела. Под кожей ходили желваки, и то и дело по горлу прокатывалась сглатываемая слюна. Вот только раздраженности или злости в нем, вопреки всему ею надуманному, она сейчас совсем не видела. Он покорно кивал Марине и молчал. Только один раз раскрыл рот. И не надо быть семи пядей во лбу и уметь читать по губам, чтобы различить в их движениях его сдержанное «Хо-ро-шо». Будто бы почти голос услышала.
Потом Мирош прошел в студию, помалкивая.
- Ну, раз мы, наконец, все здесь, - весело проговорил Геллер по-английски, с небольшим акцентом и явно намереваясь разрядить обстановку, - предлагаю для начала прогнать песню полностью, как она звучала бы на концерте. Живости добавим. Если не получится – будем записывать частями. Идет?
Народ согласно загудел. Мирош, будто прилипший к своему месту, просто надел наушники. Теперь он стоял впереди, спиной к Полине, и его лица она видеть не могла. Видела только напряженную спину.
Начинали с синтезатора с электрическим звуком, за которым орудовал сейчас Тарас. Потом подключалась ее фортепианная партия. Потом оркестр. Потом голос.
И этот голос запел, отрабатывая на чистой механике свой текст.
В старом доме
Среди лестниц
твой льдистый взгляд.
Потерялся навек и тут уж его не найти.
Незнакомец,
Предвестник чужих утрат
Напророчил в подъезде
Конец и начало пути.
Красный снег – он все валит
Среди черных плах и корон.
Воздух крошится пеплом
От холода наших тел.
Целый век – запах гари.
Горел – стало быть, крещён…
И, так и не допев до конца второго же куплета, голос сорвался и замолк. Впервые в жизни на глазах у Полины Иван дал петуха.
Она озадаченно посмотрела на его спину, мало что ей объяснявшую. Потом обвела взглядом ребят из «Меты». Инструменты замолчали. Фурсов зримо напрягся. Впрочем, Комогоров с Кормилиным застыли тоже. И что-то такое было в их лицах, что насторожило ее сразу. Будто все эти трое разом испугались чего-то неизвестного ей.
Мирош на секунду опустил голову, потом поднял ее снова и негромко сказал:
- Извините. Давайте сначала.
Геллер из своей комнаты кивнул и, махнув, подал знак.
Синтезатор. Фортепиано. Оркестр.
Его ладони, вцепившиеся в микрофон у основания.
И вместо того, чтобы начать сначала, как собирался, Ванька запел куплет из середины:
И рассвет
Изрежет ножом печаль.
И польется горячая
Алая горькая кровь.
Звезды встретят смерть,
С восторгом вглядевшись вдаль.
Там, где мы, новобрачные,
Земную отыщем юдоль.
Теперь он не сорвался. Теперь он просто замолчал. Замолчал, уткнувшись лбом в микрофон, и от стенок комнаты отразился глухой звук удара. Инструменты заткнулись быстрее, чем в прошлый раз. На несколько секунд все замерли.
А потом Мирош сдернул с себя наушники и, ни слова не произнося, помчался на выход. Полина так и не видела его лица. Видела только спину, за единственное мгновение скрывшуюся за дверью.
- Иван! – раздался вскрик Фурсы. И он, бросив гитару Комогорову, рванул за Ванькой, одновременно с этим, среди всеобщего гомона Полина различила жуткий, тяжелый голос Рыбы-молота:
- Если он опять под кайфом, я его грохну!
Полина вздрогнула, будто его уже убивали. Или ее саму. Она снова обвела ошалевшим взглядом всех присутствующих. Те выглядели едва ли менее огорошенными. Хуже всего – оставшиеся участники самой «Меты».
В этой давящей тишине поплыли минуты – долгие, мучительные, будто натягивавшие нервы вместо струн на гитарный гриф. До того момента, пока в студию не вернулся растерянный Фурсов.